Игра в расшибного - Владимир Масян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Квартирантку пустила на постой мать. Клавдия Филаретовна уже тяжело болела, когда Костю призвали служить на Балтийский флот. Вечная труженица, смиренная Клавдия даже представить себе не могла, что в её положении можно просить отсрочку сыну. Сказала только, что боится помереть в одночасье, и ни одна живая душа не окажется рядом, стакан «крещёной» воды не подаст.
Почему мать так заботило, чтобы непременно перед смертью испить освящённую крещенскую воду, Котька уразуметь не мог, да особо и не напрягался понять: мало ли какая блажь у верующих стариков. Но материнская гранёная бутылочка с прозрачной животворной водицей до сих пор стояла среди других пузырьков на этажерке.
Впервые постоялицу Костя Карякин увидел в день похорон матери. Поднявшись после поминок со двора к себе в комнатушку, он обнаружил там девушку, почти девчонку, в простеньком ситцевом платье и накинутым на щуплые плечи чёрном бязевом платке.
— Ты кто? — тяжело выдохнув спиравший грудь воздух, угрюмо спросил Котька и сел рядом с ней на диван. Хотел закурить, но глянув на вздрагивающее, как от озноба, воробьиное тельце девчушки, передумал. В комнате и без того было душно.
— Я Вера, — почти шёпотом произнесла девушка. — У баби Клавы жила.
Карякин припомнил письмо матери и кивнул:
— Живи дальше, коли у баби. У матросов нет вопросов.
На кладбище, перед отрытой могилой, он, словно слепой, не различал вокруг людей, впаяв горячечный взгляд сухих глаз только в умиротворённое восковое лицо матери, будто боялся, что душа её не признает сына среди других скорбящих. И лишь каким-то боковым зрением, почти интуитивно фиксировал в памяти происходящее, примечал удивлённые и растерянные взгляды дальних родственников, кивал суетливым знакомым, слышал искренние вздохи соседей, обнимал застывших в смирении подруг матушки по работе. Наверное, видел и её там, но вот за поминальным столом Веры не было.
— Почему от угощения напомин отказалась? — спросил Котька как можно строже.
— Дак не звали, — испуганно съёжилась девчушка и глянула на моряка большущими, чуть раскосыми, тёмно-вишнёвыми глазищами, во влажном блеске которых не видно было зрачков.
— Ишь, глазастая, — крякнул Котька. — Только помины не именины, на них всяк, кто мою мать почитал, без приглашения завёртывает. А может ты не крещёная?
— Кре-е-щё-ная!
— Кре-е-щё-ная, — передразнил Котька. — Поди, комсомолка?
— Это разные вещи, — отважилась повысить голос девушка, но острые скулы её зарделись румянцем.
Корякин фыркнул и неожиданно для самого себя спросил:
— Мордовка?
— Чувашка, — пролепетала Вера.
— Ладно, живи, букашка. Всё пригляд за конуркой будет. Приеду, разберёмся.
— Разве вы уезжаете? — совсем переполошилась квартирантка.
— Поезд через два часа, — солидно пробасил Котька, поднялся и поправил чёрный флотский ремень на брюках, как бы нечаянно брякнув блестевшей как зеркало пряжкой с выдавленной на ней якорем.
— Тут деньги, — он показал на стол, почему-то без скатерти, где лежала небольшая коробка из-под детских сандалий: мать всё собиралась, да так и не купила себе шкатулку. — Поможешь женщинам справить девять дней. А в сороковины придут двоюродные сёстры и что надо, сготовят. Договорись?
Карякин повернулся к окну и увидел зелёную скатерть со стола, которым занавесили настенное зеркало. Будто холодом пахнуло на него оттуда.
— Пойдём, — заторопился Котька, — тебе обязательно нужно посидеть за столом, да и поесть не мешает.
Во дворе старушки разносили в глубоких тарелках постные грибные щи уже тем, кому не хватило места на скамьях в первый присест.
* * *Вера училась на третьем курсе авиационного техникума, когда вернулся с Балтики уволенный в запас старшина первой статьи Константин Карякин, возмужавший и, как ему представлялось, ошкуренный солёными ветрами, закалённый долгими морскими походами. Но как только он снял бескозырку в своём дворе, набиравшая воду из колонки тётка Ганя Печерыця сорвалась в крик: «Бачьте, Котька возвертался! Хлопчик наш ридный! Кровинушка Клавдюшина!» — и путаясь в длинных юбках-вышиванках, сбивая вёдра, кинулась к нему на шею. У морского волка на ресницах повисли слёзы с кулак.
Затисканный, зацелованный соседями, Костя едва продрался к двери своей квартиры. Родная комната блестела чистотой и новой побелкой. Все вещи лежали на своих местах, как при матери. Казалось, что даже запахи здесь сохранились прежними. Свой чемоданчик со скарбом Вера держала под кроватью. Платяной шкаф был заперт на ключик, который висел сбоку на малюсеньком гвоздочке.
«Не за порог же её в самом деле!», — решил про себя Костя, почесал стриженый затылок и разгородил убогое жилище надвое тяжёлым шифоньером, когда-то, ещё до войны, на совесть сработанным из натурального дуба. В простенке между ним и голландской печью натянул изъеденную молью бархатную занавеску.
Теперь нужно было поделить мебель. Он оставил себе горбатый диван, сидение которого не поддавалось перетяжке. Придирчиво осмотрев его, убрал с резной спинки мраморных слоников и откинул боковые валики на табуреты, чтобы можно было свободно вытянуться во весь рост.
Круглый обеденный стол на массивной лапчатой ножке передвинул к окну, выходящему на улицу. В углу у противоположного окошка приткнул плетёную этажерку. Хотел разобрать на её полках книги и потрёпанные школьные учебники, какие-то пузырьки, мешочки с мулине и лоскутками тканей, жестяные коробочки из-под леденцов с пуговицами и крючками для одежды, но махнул рукой и оставил всё, как есть. Поскольку шкаф был забит Карякинскими пахнущими нафталином вещами, и створки его открывались на хозяйскую половину, получалось, что и он доставался Котьке.
Вере отошли высокая кровать с панцирной сеткой, пуховыми перинами и кружевной оборкой по низу, два неподъёмных стула, ножная швейная машинка «Зингер», кухонный двутумбовый стол с примусом и кастрюлями, да посудная полка над ним.
Переставляя и двигая мебель, Костя волновался так, будто общался с родителями. Ещё бы! Взять посудную полку: её собственноручно изготовил старший Карякин, Котькин отец — Василий Степанович. По совету Кузьмича он сделал полку со скошенным низом: так, чтобы в вырезанные клином пазы на промежуточной широкой рейке можно было вставлять ножи и вилки с ложками, ручки которых опускались ниже донышка. Там и вывесили, как украшение, набор столовых приборов из нержавейки, который Василий Степанович привёз из Германии.
Притом ели в доме алюминиевыми ложками, даже по праздникам не снимая фигуристую немчуру. На сетования матери подвыпивший отец, оглядывая свой военный трофей, добродушно пояснял: «Клавдия, чай мы не бары. В заводской столовке солдатскими ложками жрём, не гребуем? Не всё одно, чем кашу в рот пихать, лишь бы с маслом была».
Но иногда вдруг насупится, посереет лицом и выдавит тяжёлое словцо: «Ты, Клавдия Филаретовна, рассуди: опосля нас с тобой только эти сраные висюльки нашему сыну и достанутся. Боле не нажили ничего».
«Наживём, отец, — притулялась у мужнего плеча мать, — даром чё ли таку войнищу перемогли».
— «Ой, ли!» — Котька полулежал, провалившись в сидение дивана и курил, разгоняя дым ладонью, как это делал отец, когда в комнате крутилась Клавдия Филаретовна. А та, поджимая губы, словно жалуясь, повторяла: «Судьбу не обманешь».
«А войну?» — с грустью спрашивал Василий Степанович.
«Говорил, как в воду глядел», — вздыхал Котька.
За войну отец исходил рулевым на бронекатерах десятки фарватеров. Бывал в жутких переплётах, а домой вернулся без единой царапины. Правда, похлебать ледяной водицы пришлось и под Сталинградом, и на Днепре, и на Дунае, когда стальная материальная часть уходила на дно от прямых вражеских попаданий. Ведь не чихнул тогда даже ни разу. А тут — нате вам! Начал простывать от любого дуновения ветерка, надрывно кашлять, сипеть лёгкими. Глубокой осенью пятьдесят пятого, когда по Волге уже шла шуга, старший Карякин помогал сварщику обваривать люки на стареньком буксире. Взопрел, разделся и не заметил, как застудил грудь. Неделю отлежал в огненной горячке, да так и помер, не приходя в сознание. Врачи констатировали: ослабленный организм не смог побороть крупозное воспаление.
— Кого ослабленный? — петушился Кузьмич среди дружков-побратимов в очереди за пивом. — Вы чё, не знаете? Да Василь Степаныч поллитровку залпом безроздыху опорожнял. Селёдкой тока зажуёт, и ни в одном глазу.
— Эк, братка, стрельнул, — вразумляли его дюжие, тёртые-перетёртые вояки. — Тебя, чай, от наградов скособочило?
— Две медали имею, — начинал крутить кепку на голове Фролов. — И чего?
— Понятное дело, не маршаль.
— Дело говори, — злился Кузьмич.
— Война тебя, братка, перекосила. Кто этой стерьве в глаза глянул, не жилец боле. Которым ране, другим опосля пришлёт своего уполномоченного — костлявую с косой наперевес.