Пересуды - Хьюго Клаус
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А как быть с Юлией? — спрашивает Альма.
Дольф не понимает, к кому она обращается. А Рене знает, кто такая Юлия, но никак не реагирует. Только морщинки собираются на гладком, выпуклом лбу.
— Надо будет вечером сказать Ноэлю, когда он принесет газету. — Рене снова морщит лоб, но Альму в ее заботах о доме не остановить. — Потому что минеер Байттебиер как прочтет газету, так отдает ее нам. А иногда он сам ее и не раскрывает.
В ответ Рене кашляет.
— Ты не находишь, что у нас многое переменилось? Пивовар советует поставить в лавке неоновые лампы, расходы, похоже, со временем окупаются…
Со временем… То, что Альма называет лавкой, когда-то было их гостиной. Дольф и Альма, полные дурацкого энтузиазма, беззаботно очистили ее от мебели. Они были женаты всего пять лет, когда решили открыть винную лавку. Буфет продали, из бархатных занавесок сшили курточки для Рене и Ноэля, кресла и столик снесли на чердак. Построили и выкрасили в светло-коричневый цвет стеллажи, а прилавок им подарил пивовар. В первую неделю на новеньких, сверкающих стеллажах стояло всего несколько бутылок геневера[5]. Пять? Или шесть? Да какая разница. А сколько вина? Альма советовалась с Его Преподобием Ламантайном, который ежегодно навещает французских виноделов, дабы пополнить запасы своего подвала. В первые два года они закупали слишком много Sauvignons. Пока не обнаружилось, что большинство сограждан не в восторге от их затеи. Даже их друзья предпочитали покупать вино в супермаркете.
И Sauvignons прокисло.
— Сегодня на обед бараньи отбивные и цветная капуста в белом соусе, — объявляет Альма. — Даже не надейся, что получишь у меня рис или маниоку. Хотя, если ты скажешь: «Мама, я обожаю африканскую еду, я к ней привык, жить без нее не могу»… Нет? Ты только скажи, Рене, получишь все, что захочешь. Скажи.
Со временем стеллажи заполнились, колокольчик над дверью звонил все чаще, покупатели задерживались в лавке поболтать, а Альма постепенно разбиралась в тонкостях, правилах, предписаниях и училась минимизировать налоги. Пугали ее лишь неожиданные визиты господ в темных костюмах, следивших за выполнением акцизных законов. Которые всякий раз толковались по-разному, приводя к совершенно неожиданным результатам; из их непостижимых глубин могло, к примеру, внезапно всплыть дурацкое древнее предписание, по которому власти имели право обыскать покинувшего лавку клиента и наложить на хозяина огромный штраф, если у того в сумке окажется, к примеру, меньше двух бутылок геневера.
— Вы мне не поверите, — говорит Альма, — я проходила мимо кафе «Корона», а там сидел Учитель Арсен, и как же мне захотелось войти, сесть за его столик и сказать: «Учитель Арсен, ваш лучший ученик, вам не придется долго гадать, кого я имею в виду, вернулся к нам, домой, видите, даже он не смог долго обходиться без родителей». Эти слова едва не слетели у меня с языка. Но я сдержалась. Как всегда.
À propos[6], приходили какие-то чиновники, я подумала было, что из акциза, а оказалось — из полиции в штатском[7]. Они спросили твой адрес. Я сказала: «Он за границей». — «Да-да — ответили они, — нам это известно: за границей. Но за какой границей?» Они не поверили, когда я сказала, что не знаю. «Он в Америке? В Азии? В Австралии? Может быть, здесь, в Европе?» Я ответила: «Я думаю, он в той части света, которую вы еще не назвали». — «Мадам Катрайссе, — сказал тот, что с усами, — не пытайтесь водить нас за нос». Я говорю: «Очень жаль, но больше я ничего не знаю». Я не знала, куда деваться от стыда; мать, не знающая, где пропадает ее ребенок; ребенок, не давший ни адреса, ни телефона своей матери.
Придет время, думает Дольф, когда нам не надо будет стыдиться за своего сына. Со временем Альма перестанет заискивать перед этим замкнувшимся в бесцеремонном молчании светлоглазым парнем, похожим на нее, как близнец, только волосы у него слиплись от грязи.
Альма
Альма сердится на Дольфа. Хотя он ни в чем не виноват. Я совершенно сбита с толку, думает она. Матушка сказала бы на родном руселарском диалекте: «Нашей Альме молоко в голову бросилось», — она так говорила, когда меня бесила Дольфова беретка. Натягивал беретку на уши, лица почти не видно, и, сколько не проси, он и дома ее не снимал.
Теперь Альма злится уже на себя. Почему ночью, когда она постлала своему искалеченному сыну постель в его комнате, на его собственной кровати, она не позволила себе по-настоящему обрадоваться?
Это у меня от матушки. Она, как и я, не любит покоя.
Почему я не могу просто наслаждаться жизнью? Ответ-то я знаю, но не позволяю себе выговорить его вслух.
Позвонить матушке? Рене всегда был ее любимчиком. Именно она держала его на коленях, когда мы втроем ехали на восьмидесятилетие тетушки Виргинии. Против нас в поезде сидел, уставившись на матушку, незнакомый господин с выпученными глазами, несколько навеселе, а она все время смотрела в окно, на проносящиеся мимо садовые участки, дома с садиками, перроны, выстроенные посреди поля фабрики. Недалеко от Дендермонде этот человек — он был в костюме-тройке, а когда, протянув руку, коснулся матушкиного колена, на запястье сверкнули золотые часы — сказал:
— Мефрау, я имею честь быть с вами знаком.
Матушка продолжала смотреть в окно. Поезд замедлял ход.
— И с вами тоже, — продолжал он, поворачиваясь ко мне. — Вы были медсестрой во время войны. Да или нет? Феникс, резиновая фабрика. В Эсхвеге. — Он поднялся, взял свой фибровый чемоданчик и добавил: — Вы правы, что хотите обо всем забыть. То были тяжелые времена.
— Минеер, — сказала матушка, так и не взглянув на него, — занимайтесь своими делами.
— Мефрау, — ответил он, помолчав, — я много чего видел в жизни, но никогда не встречал таких чопорных рож, как у вас обеих.
— Минеер, — произнесла матушка неторопливо.
— Да, мефрау. Вы что-то хотели сказать?
Матушка покачала маленького, удивленного Рене на коленях.
— Что с такой рожей вам светит одна работа: дерьмо сортировать.
Он кивнул. Потом снова кивнул, и еще раз, и еще. Поезд миновал станцию Дендермонде.
— Странно, — сказал он, — а ведь мне уже говорили это раньше.
Моя гордая, мстительная матушка теперь худа, как скелет, у нее вставная челюсть, мертвая сухая кожа, рак пищевода.
Надо будет сегодня ей позвонить.
Потом Рене торопливо и жадно съедает два бутерброда с вареной ветчиной. Потом прикуривает половинку самокрутки, распространяющей странный запах какой-то травы.
— Сними-ка рубашку, — говорит Альма. — Я ее постираю. Пока можешь взять одну из отцовских.
— Нет.
— Или возьми у Ноэля.
— Нет.
— Нет так нет. Но вот эту штуку надо немедленно постирать и выгладить.
Альма пытается снять с его шеи яркий, обтрепанный шелковый шарфик. Рене шлепает ее по руке. Шарфик сползает, открывая шею, и Альма видит синяк, фиолетовое пятно с охряной каемкой.
— Ты подрался? В кафе? В кафе, где собираются плохие люди?
— Главное — никакой политики, — вступает Дольф. — Политика делает из людей полных идиотов. Поглядите только на Поля-Анри Спаака, того, что по международным делам.
Рене поправляет шарфик. Проходит через кухню на веранду, спускается в садик.
Соседям его не увидеть, разве что кому-то из мальчишек Агнессенсов повезет добраться до слухового окна. Дольф наблюдает за неуверенной походкой Рене. Походкой постороннего.
Впервые Дольф увидел золотистую головку и сдвинутые брови этого чужака в больнице. Альма сидела в постели, подложив под спину шесть или семь подушек. Она сонно улыбнулась Дольфу:
— Он нравится тебе?
— Мне надо к нему привыкнуть, — сказал Дольф. — Уж очень он желтый.
— Желтуха потом сходит.
— Надо надеяться.
— Так нравится или нет?
— Он красивый, очень красивый. Не могу поверить, что это мой ребенок.
— Да он и не твой вовсе.
Он искал скрытого смысла в ее шаловливой улыбке, в ее юном, сияющем лице. Темные соски просвечивали сквозь намокшую рубашку. Он знал, что должен подыгрывать другой, чужой и непонятной стороне ее натуры.
— Чей же он тогда? — выдавил он наконец.
— Погляди.
— Это нос?
— Дольф, у моего отца тоже такой нос. Смотри же глазами.
— Ямочка на подбородке?
— Такая есть у Арсена, школьного учителя.
— Нет, Альма, нет! Только не Арсен, прошу тебя.
Она уже стонала от смеха.
— Поди-ка, — сказала она и, обвив сильными, теплыми, полными руками его шею прошептала ему в ухо что-то невнятное, потом сказала: — Ты никогда этого не узнаешь, — и дунула ему в ухо со всей силы. Он вскрикнул.
Акушерка сказала:
— Что за глупые дети!
— Дурачок, — сказала Альма, — смотреть надо на пальчики на ногах. Пальчики у него твои, таких больше ни у кого нет.