Революционная обломовка - Василий Розанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Буржуазия, тоже фатально и роковым образом для себя сложившаяся, тоже виновная и без вины, кроме естественного желания себе «прибылей», тем не менее сидела пауком над народом, высасывающим все соки из него просто по какой-то зоологическо-экономической натуре и по зоологическо-экономическому своему положению.
«Так устроено», тоже чуть ли не «по благодати»: и революция была единственной зарею, которая обещала сокрушение этого окаянного царства проклятой «благодати». О, вот где терялась религия, Бог и все десять заповедей. Терялись — с радостью, терялись с единою надеждою. «Потерять Бога» значило «найти все». Потому что в человеческом сердце как-то живет: «Бога-то еще я не очень знаю, он туманен. Но мне на земле дано любить человека, прижаться к человеку: и если Бог этому мешает, если Бог не научает, как помочь человеку, — не надо и Бога». Да и хуже, чем «не надо»: произносились слова такие, что и страшно повторять. И произносились — в детстве, а стариком страшно повторить.
И так мы все росли, целое юношество целого поколения. Даже не одно поколение, так как я уже очень стар. Приблизительно со 2-го курса университета, проезжая в Нижний, я услышал разговор мужиков рабочих о Курбатове, мучном торговце в Нижнем, который отправлял свои баржи с хлебом в разные концы России. Курбатов, Блинов — это нижегородские старообрядцы. И вот говорят мужики про свои личные дела, про свои деревенские дела, и краем голоса — про большие нижегородские дела, ярмарочные дела. И говорят они совсем не тем голосом, как учился я все время в университете и в гимназии, из Шпильгагена и Лассаля и Прудона; как в гимназии еще я вычитывал в книге Флеровского[10]: «К положению рабочего класса в России». Это была толстая основательная книга, с таблицами. И, появившись в 70-х годах, она была раннею зарею теперешней нашей революции, конечно.
Крестьяне, из сельца Черняева, верстах в 30 от Нижнего по направлению к Москве, говорили, как я помню, что «если бы не отец Курбатов (имя и отчество я забыл), то все они погнили бы с голодухи». Они выражались как-то хлебно, рабоче. И говорили, что он и из деревни хлеб берет, — и дает зарабатывать на пристанях. «Куль хлеба носят»[11], — припомнил я из книги Максимова, народника, по заголовку популярной его книги — «Куль хлеба». Меня поразила эта беседа мужиков «про свои дела», так непохожая на то, что я читал «из Лассаля и Прудона». Там ненависть и перспективы отчаяния. Здесь любовь и явная благодарность. Но там, однако, наука. Хотя и здесь тоже явно ощущение. А главное ощущение человека всегда чего-нибудь стоит. Конечно, человек ошибается, думая, что «Земля неподвижна», а «Солнце встает», однако смотреть, как оно «встает поутру», — так счастливо, и за все это по мелочам скажешь: «Слава Богу».
Я перестал размышлять и о Прудоне и о Лассале, а стал присматриваться, как «по мелочам» складывается жизнь и как где людям живется хорошо, а где — не хорошо. И вот за всю жизнь, уже за сорок лет наблюдения, вижу и видаю: везде, где людям живется деятельно, работяще, трудолюбиво, — там живут они и хорошо, а где нехватка работы — живут не просто плохо, а — окаянно. Тут не только что не хватает в хозяйстве, но от хозяйства действительно все перекидывается и на душу, на мораль: наступает такое настроение души, что Бога клянешь, жизнь клянешь и сам как-то становишься проклят. Но дело-то действительно в «работишке» и «заработной плате». Все дело — «в Курбатове», говоря лично и местно, говоря о Нижнем Новгороде и не восходя к планете.
Собственно, для меня сделалось совершенно очевидно, что всякая данная местность живет худо или хорошо от прихода в эту местность или от зарождения в этой местности людей с инициативой, соображением, с каким-то широким раскатистым глазом и духом, которые решились бы «начать», а «уж мы — при них». «Как», «что» начать — вопрос десятый. Мы, ленивые и недогадливые, — ко всему примкнем. Ко всему пристанем и поможем. Но у нас нет смекалки, нет, собственно, — воображения. Нет и смелой предприимчивости. Нет вот этих, собственно, практических даров, хотя теоретические дары, может быть, и больше. Я пою песни, я говорю сказки, наконец, я способен к мысли и философии: но неумел в жизни. И вот, уверен: переспроси кого угодно, переспроси миллионы людей, и все эти миллионы равно скажут, что они готовы кое в чем поступиться, кое в чем дать выгоду перед собою тароватому практически человеку, лишь бы выдумал что-нибудь, решился на что-нибудь, завел промысел, «дело», и, припустив нас к работе своей, к помощи себе, — дал, однако, и нам существовать. Собственно, тут нет даже «несправедливости» в мнимом «экономическом преимуществе» тароватого человека: дело в том, что он зато не знает песен, сказок и, может быть, не имеет прелестной семьи или удачно любви — как я. Может быть, он имеет большую любовь, обширную любовь, но — продажную, покупную, которая ничего, на мой взгляд, не стоит. Во всяком случае, в сумме психологических богатств, сумме здоровья и долгой жизни, в смысле спокойной жизни — я даже счастливее его, или не менее счастлив, чем он, если и беден или если очень ограничен в средствах. И вот потому охотно даю ему из своих «грошиков» кое-что, именно ту часть, из-за которой Прудон все собственности назвал «кражею», если он изобретательностью и предприимчивостью «дал мне жить», хотя и бедно.
Я понял, что эти расчеты на бумаге у политико-экономистов если и верны, то верны лишь алгебраически, а не в «именованных числах» пудов, фунтов, месяцев, мер веса и времени. И они верны «вообще в мире», но неверны «в нашей Нижегородской губернии», и еще обобщение: что они верны у Лассаля и Шпильгагена, но не имеют никакого применения ко мне, обывателю. Из-за чего же я сердился? А я горел. О, как горел!
Мне представилось, что весь вопрос о деятельных людях и в деятельных живых, оживленных местностях. И что вот талант — «зажечь местность деятельностью» есть в своем роде пушкинский дар, лермонтовский дар. Именно оттого, что я так пережил это в огорчениях души, и еще немного потому, что сам я решительно неизобретателен и даже скрытно ленив, — я оценил эти практические дары, думаю — редчайшие и труднейшие дары человека, самою высокою мерою, ни в чем не уступает их подвиг и дар поэтам и философам. Всегда мне представлялось, что люди, как Курбатов, Сытин, Морозов, суть как бы живители местностей, а в сумме золотых голов своих и энергией — живители всей России. Тут соединились в моем представлении сведения о Петре Великом: я читал, ребенком почти, как царь иногда шел «по улице под руку с каким-нибудь фабрикантом». Я читал в таком возрасте, что не понимал еще разницы между фабрикантом и рабочим: и, зажав место в книге пальцем, — кинулся к матери рассказать, что «Царь иногда ходил, разговаривая, под руку с рабочим». Мать не поняла или не расслышала и ничего не сказала. Но мысль, что «вот так можно делать», — очаровала меня. В бедноте детской жизни мы знали только фабричных с фабрики Шиповых и Мухиных, в Костроме. Но жизнь бедных всегда была мне понятна. И вот вдруг это представление, на место социал-демократического, алгебраического.
Э! была бы оживлена местность! Были бы хорошие базары! Было бы много лавочек. Мастерских бы побольше, контор. Фабрики мне представлялись еще слишком страшными. Погуще бы были городские ряды (центральный базар в Костроме). И тогда — все будет хорошо, в нашем Нижнем, в Новгороде хорошо. А Шпильгагена и Лассаля — побоку. Все это какая-то астрономия политической экономии, от которой ни тепло, ни холодно. «Солнце, может быть, и не встает: а Богу молишься все-таки на встающее солнце». Жизнь играет и может век играть, может века играть — если люди живы, деятельны, предприимчивы, скромны и трудолюбивы. А если нет — то люди на одном поколении, на глазах одного поколения — передохнут в голоде, отчаянии, злобе. Нужно заметить, что эту гибель людей от нужды я конкретно видел в детстве. Не буду скрывать, что именно так погибла наша собственная семья — от «неудавшейся работы», от того, что «негде было работать», и вообще от того, что не было около деятельного и заботливого человека.
Примечания
1
сам друг мой — П. П. Перцов.
2
«В сем одеянии…» — Н. М. Карамзин. История государства Российского. Т. IX, гл. 2.
3
безобразная бессудность над офицерами и неугодными матросами — речь идет о расправах революционных матросов над адмиралом Р. К. Виреном и флотскими офицерами в феврале-марте 1917 г.
4
на середину Роны — На Роне стоит Лион, где во время Великой французской революции свирепствовал якобинский террор; потоплениями заключенных были известны власти Нанта, находящегося на Луаре.
5