Литература и человек будущего - К Зелинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
...Иная, лучшая потребна мне свобода: Зависеть от властей, зависеть от народа Не все ли нам равно? Бог с ними. Никому Отчета не давать, себе лишь самому Служить и угождать; для власти, для ливреи Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи; По прихоти своей скитаться здесь и там, Дивясь божественным природы красотам, И пред созданьями искусств и вдохновенья Трепеща радостно в восторгах умиленья. Вот счастье! вот права...
Лермонтов рисует несколько иную картину счастья в идеальных условиях, в которые может быть поставлен человек. Правда, этот идеал тоже противоречив. И покой и тревога. И воодушевление трудом и борьбой. И пребывание в состоянии индийской нирваны, итальянского дольче фарниенте. Мцыри говорит стерегущему его монаху, что "Таких две жизни за одну, но только полную тревог, я променял бы, если б мог". А стихотворение "Выхожу один я на дорогу...", как известно, заканчивается картиной совсем другого рода: "Я ищу свободы и покоя!", "Я б хотел забыться и заснуть!",
Чтоб всю ночь, весь день мой слух лелея, Про любовь мне сладкий голос пел, Надо мной чтоб, вечно зеленея, Темный дуб склонялся и шумел.
По правде говоря, эти утопические идеалы или представления о том, что будет составлять счастье человека в будущем, в идеальных условиях, сегодня, вероятно, близки довольно значительному числу людей. Но эти идиллические картины будущего совершенно не отвечают тем представлениям и задачам, которые ставят перед собой члены коммунистических бригад, то есть задачам исключительно интенсивного и дисциплинированного труда, связанного зависимостью и от техники, и от сознательной воли коллектива. Что порождало мечты Пушкина не только о тихой обители для спокойных литературных трудов, но и о возможности свободно скитаться по всему миру, наслаждаясь произведениями искусства? Причину верно определил сам Пушкин "усталый раб". Причина была в железной детерминированности, в обусловленности каждого шага человека. Эта обусловленность не только политического характера. Пушкин зависел не только от царя и Бенкендорфа. Детерминирующим, связывающим все движения механизмом была среда, окружавшая Пушкина, вся дворянско-буржуазная система, в которую он был вовлечен как ее частица. Чувство революционного (имевшего анархическую подкладку) протеста против этой системы особенно сильно было у Лермонтова. Но этот протест имел не только социальное содержание, направленное против господствовавших классов. В нем было нечто и от искони дремлющего в человеке, заложенного в нем со времен первобытно-общинного строя, протеста против вообще детерминирующего механизма. Отсюда эти пушкинские слова: "Зависеть от властей, зависеть от народа-не все ли нам равно?" Однако мы можем проследить историческое происхождение этой психологии, уходящей в очень давние формы человеческого общежития. Оно перешагнуло и рабовладельческий, и феодальный, и капиталистический строй. Но этот механизм еще не изжил себя и в социалистическом строе, хотя, как я думаю, в будущем, в условиях полного коммунизма, в условиях коренной перестройки не только социальных, но и технических условий существования человека, его теперешнее чувство индивидуальной независимости изменится. Оно не вечно. Хотя сегодня, повторяю, и пушкинский и лермонтовский идеалы могут отвечать потребностям очень значительного числа людей. И возникли они, повторяю, из глубокой неприязни к тем условиям ограниченного существования, которые были присущи человеку в старом мире. Этот протест очень хорошо выразил Александр Блок в своей знаменитой статье "Интеллигенция и революция" (1918), где он писал: "Переделать все. Устроить так, чтобы все стало новым; чтобы лживая, грязная, скучная, безобразная наша жизнь стала справедливой, чистой, веселой и прекрасной жизнью". Н. Тихонов взял эпиграфом к своим первым книгам стихов "Брага" и "Орда" (одни названия которых уже говорили о стихийном брожении революционного сознания) слова Е. Баратынского: "Когда возникнул мир цветущий из равновесья диких сил". Ненависть к старому, грязному капиталистическому миру может толкнуть и к более открытым формам анархического протеста, даже к воспеванию варварского слома старого правопорядка, как это было у В. Брюсова в его "Грядущих гуннах" или как у Уильяма Морриса, автора романа "Вести ниоткуда" (2). Не только буржуазные мыслители находили злорадную отраду в том, чтобы взять мокрую тряпку и стереть все, что было написано раньше на доске цивилизации, чтобы открыть новую запись. Подобные настроения, как мы видим, порой овладевали людьми и передовых, гуманных взглядов, настолько велика была в них сила отрицания прошлого. То существование, которое предносилось в мечтах у Пушкина, Лермонтова, Тютчева и которое они называли счастьем и готовы были пожелать своему ближнему как нечто прекрасное, возвышающее, - оно выглядит идиллическим. В общем оно мало отличается от картин блаженства, которое мы встречаем у древних авторов, например, у Евхемероса, который славил жителей трех островов на юге Аравии, где господствовал коммунизм и где люди были наделены чувством величайшей независимости и человеческого достоинства. Много было создано идиллий будущей жизни человека, подобных лермонтовской, когда, "дыша, вздымалась тихо грудь и всю ночь, весь день мой слух лелея, про любовь лишь сладкий голос пел". Например, Ямбулос за два века до нашей эры описывает остров в Южном море. "Дни и ночи были там равны, обильно произрастали лучшие плоды земли, берега обмывала сладкая вода. Люди, похожие друг на друга, имели раздвоенные языки, которыми могли производить всевозможные звуки и вести одновременно два разговора. Жили до ста пятидесяти лет. Увечные, больные и старики сами лишали себя жизни, ложась на растение, издающее сильный запах, усыпляющий человека. Все по очереди исполняли полезные действия, прислуживая друг другу. Женщин и детей имели общих, а надзирательницы часто подменивали младенцев, чтобы матери не узнавали своих. Каждого ребенка вскоре после рождения подвергали испытанию силы и мужества, заставляя взлетать на птице. Воспитывали только тех, которые это испытание выдержали. Ежедневно ели иное кушанье" (3). Сегодня людям не нужно иметь раздвоенных языков, чтобы одновременно вести два разговора. По одному проводу сегодня можно вести несколько телефонных разговоров. Атомная радиотехника, основанная на свойстве квантового излучения (а его механизм спрятан во внешней электронной оболочке), видимо, скоро даст возможность по одному каналу передавать многие тысячи разговоров. Как заметил академик Л. Арцимович, игольчатые пучки атомных электростанций были угаданы Алексеем Толстым в его романе "Гиперболоид инженера Гарина", и современная атомная радиостанция (правда, практически еще не построенная) представляет собой своеобразную реализованную идею романа советского писателя. Нет теперь и необходимости испытывать мужество и силу нашего юношества, заставляя его взлетать на птицах. Но вышеприведенные картины, рисующие идиллические условия, когда человек будет ощущать себя счастливым, когда скучная, несправедливая, грязная жизнь станет прекрасной, эти картины и далекого прошлого, и сравнительно близкого настоящего, как мечты Пушкина или Блока, - все они сходятся к одному вопросу: да что же это такое - счастье человеческое? Ведь и будущее общество, которое строится во имя человека, оно тоже имеет в виду создание условий именно этого самого загадочного счастья. О нем говорил Тургенев, что счастье подобно здоровью, его не замечаешь, когда оно есть. Короленко писал, что человек рожден для счастья, как птица для полета. А. Шопенгауэр, наоборот, утверждал, что надо считать величайшей, свойственной всем ошибкой убеждение, будто мы рождены для счастья. Я думаю, что прав был еще Сенека, который сказал, что никогда счастье не ставило человека на такую высоту, чтобы он не нуждался в других. Я не думаю также, что представления о будущем обществе могут быть отделены от понимания счастья. Но мы должны дать себе трезвый отчет, разбирая представления о человеке будущего, что счастье есть историческая категория. Его понимание, его содержание меняется не только от человека к человеку, от класса к классу, но и от одного исторического периода к другому. Характерно другое: консервативность сложившихся привычек и ощущения так называемого "счастья". Очевидно, это связано с физиологической природой инстинктов и медлительностью образования новых безусловных рефлексов. Это с одной стороны. А с другой стороны - долгий путь накопления современных благ технической цивилизации, добытых путем эксплуатации и подавления человеческих прав большинства, образовал такое отвращение к этому пути - при отсутствии живых примеров другого пути, - что все это до наших дней сохранило обаяние жизни людей на лоне первобытного коммунизма. Об этом обаянии писал еще Ф. Энгельс в своем "Происхождении семьи, частной собственности и государства". Эти поэтические строки Энгельса явились художественным импульсом при создании А. Фадеевым романа "Последний из удэге". Мне когда-то с увлечением рассказывал А. Фадеев о свободной жизни охотничьего племени удэгейцев в горах Сихотэ-Алиня. Людей этих А. Фадеев встречал еще мальчиком, когда жил в Чугуевке, и много читал о них у В. Арсеньева. Но правдивость писателя-реалиста развеяла розовые мечты. Удэгейский быт предстал в романе в довольно неприглядных картинах, а в качестве героев выросли живые люди будущего, рабочие-коммунисты Алеша Маленький и Петр Сурков. Но и сегодня, наблюдая жизнь людей в условиях первобытного коммунизма, иные из наблюдателей готовы, почти как в античные времена, считать золотым веком счастья это свободное существование свободных людей, не затронутых капиталистической цивилизацией. Например, ученый-естествоиспытатель и ботаник Николас Гэппи в следующих выражениях описывает не когда-то существовавшую жизнь, а сегодня существующую жизнь в джунглях Британской Гвианы по Амазонке. Там ученый открыл индейское племя мавайянов, многие из которых даже и не видели белых людей. И Н. Гэппи пишет о них: "Мир лесных индейцев, в котором нет ни электрических приборов, ни автомашин, ни лестниц, ни верхних этажей, настолько безопаснее нашего, что, хотя в нем водятся змеи и ягуары, детям можно чуть не от рождения позволить самостоятельно его исследовать. Он настолько проще, что ребенок быстро постигает его и может принимать посильное участие в делах родителей. На пути к предметам необходимости нет никаких таинственных препятствий в виде денег или службы; пищу дают животные, птицы, рептилии и рыбы, которых нужно выследить и убить, или овощи, которые надо вырастить. Дома строят из деревьев и листьев, и мальчуган довольно быстро начинает помогать в этом деле. Даже прирученные животные, с которыми он возится, сыграют полезную роль в его дальнейшей жизни, потому что знание их повадок поможет ему успешнее охотиться. Индейским детям мир должен казаться приветливым и понятным, они с ранних лет проникаются верой в свои силы" (4). Стойкая притягательность руссоистских идеалов и представлений о счастье на фоне естественной жизни такова, что И. Ефремов в своем романе "Туманность Андромеды", описывающем необыкновенную технику и развитые коммунистические отношения через энные сотни, а может быть, тысячи лет, оставил в этом будущем мире уголок "естественной" жизни прошлого. Сама эта мысль в высшей степени примечательна. И хотя математик А. Колмогоров упрекнул палеонтолога И. Ефремова в недостатке фантазии, проявившемся в излишней антропоморфичности представлений о мыслящей материи, я должен отдать должное этому смелому и несколько неожиданному предположению автора "Туманности Андромеды". И. Ефремов назвал этот уголок земли "Островом Забвения": "...И остров Забвения тоже был убежищем для тех, кого не увлекала больше напряженная деятельность Большого Мира, кому не хотелось работать наравне со всеми. Припадая к лону Матери Земли в простой, монотонной деятельности древнего земледельца, рыболова или скотовода, они проводили здесь тихие годы". Более того, современный советский писатель находит в прошлом, то есть в сегодняшнем, дне у ныне живущих людей даже некоторое преимущество перед людьми будущего. И. Ефремов соглашается, что в "древнем мире" (то есть сегодня в Разобщенном Мире) среди опасностей и унижений сила любви, преданности и нежности необычно возрастала именно на краю гибели, во враждебном и грубом окружении. И хотя многое было случайным, судьба отдельного человека могла измениться самым резким образом, не было той плановости биографий и гармонии, какая будет в будущем, "но эта древняя мимолетность надежд, любви и счастья, вместо того чтобы ослаблять, усиливала чувство". Любопытно, что на остров Забвения ушел из Большого Мира, утомленный его темпами, один знаменитый ученый-математик. Правда, у этого математика просыпаются в этом уголке некие первобытные инстинкты. В частности, жажда немедленного обладания понравившейся женщиной. Шелли в своей утопической поэме "Освобожденный Прометей" видит главную вину Прометея перед богами как раз в том, что он разбудил людей от летаргии первобытного сна и указал им путь к цивилизации и к новым методам производства. Пушкин в "Джоне Теннере", весьма резко отзываясь об американской демократии, где "все благородное, бескорыстное, все возвышающее душу человеческую - подавленное неумолимым эгоизмом и страстию к довольству (comfort)", где существует рабство негров посреди образованности и показной свободы, в то же время приходит к выводу о неумолимости развития цивилизации: "...дикость должна исчезнуть при приближении цивилизации. Таков неизбежный закон". Я останавливаюсь здесь не только на будущем при коммунизме, но и на идее золотого века естественного существования, потому что в центре борьбы за наше будущее стоит сам человек. Не следует думать, что оптимальные условия, при которых человек будет существовать в будущем, и хронологически в некоторых аспектах также всецело должны быть отнесены к будущему. Переход от капитализма к коммунизму, от общественной формации, основанной на праве собственности на орудия производства, к общенародному владению ими, - этот переход или скачок - не простой акт. Не следует думать, что прошлое можно окрашивать только в одну черную краску несчастий с зеленым ореолом надежд, а будущее должно представляться окрашенным только в розовую краску с голубым ореолом безмятежности. Путь человеческого развития нельзя рассматривать как путь равномерного восхождения по лестнице. Это был путь не только достижений, но и утрат, не только завоеваний нового, но и противоречий нового со старым. В частности, одним из наиболее серьезных противоречий Разобщенного Мира было противоречие между городом и деревней, между умственным и физическим трудом. И новая Программа КПСС уже намечает меры преодоления этого противоречия. Разлука человека с природой принесла серьезный ущерб тем ощущениям, которые мы называем счастьем. И не всегда следует страстную тягу к природе, покупаемую хотя бы ценой неприятия городской цивилизации, рассматривать как проявление реакционного мышления. Жан-Жак Руссо - это наследник не Людовика XVI, но Великой французской революции. Уильям Моррис - великий продолжатель коммунистических идей Томаса Мора, а не поэт луддитов-станколомов. Вот почему следует в историческом аспекте взглянуть и на мечтания о счастье Пушкина, Лермонтова, Тютчева, Блока, на их мечты о свободе и независимости как на выражение глубокой любви к угнетенному тогда народу, ограниченному в своих помыслах и действиях. Несомненно, что человек будущего не будет так детерминирован, привязан к своей профессии, местожительству, паспорту, учетной карточке и т. п. Несомненно, что человек будущего при коммунизме будет неизмеримо свободней, нежели сегодня. Вот почему в коммунизм придут и Пушкин и Маяковский со своими мечтами, но не тот отлынивающий сегодня от работы человек, о котором довольно энергично сказали авторы научно-фантастических произведений о завтрашнем дне: "Мы уверены: коммунизм - это не жирный рай проголодавшегося мещанина и не сонно-розовая даль поэтического бездельника, коммунизм - это последняя и вечная битва человечества, битва за знание, битва бесконечно трудная и бесконечно увлекательная. И будущее - это не грандиозная богадельня человечества, удалившегося на пенсию, а миллионы веков разрешения последнего и вечного противоречия между бесконечностью тайн и бесконечностью знания" (5). Октябрьская социалистическая революция 1917 года была отправным началом для образования новых представлений о человеке будущего. Она впервые дала научную основу для таких мечтаний. Результатом Октября явилась возможность создания практической программы построения коммунизма. Это толчок для всего человечества, устремляющий его в завтрашний день. Программа КПСС, дающая научный анализ прошлого состояния общества и охватывающая все стороны его развития в будущем, не только в социальном, но и в научно-техническом и моральном аспектах, сама по себе является одним из удивительных документов среди всех прогнозов человечества о своем будущем. Его необычайность - в научном и государственно-экономическом обеспечении запроектированных планов. Это дает художникам совершенно особые импульсы для того, чтобы продолжить свои идеи и образы в завтрашний и в послезавтрашний день. У всех наиболее видных и серьезных писателей-реалистов мы встретим в их произведениях высказывания о человеке будущего, о коммунизме. И это закономерно, поскольку советские писатели, изображая сегодняшнего человека, неизбежно связывают сегодняшнюю борьбу с теми общими идеями, которые положены в основу всей народной борьбы за коммунизм в советские годы. Это идеи гуманизма, идеи создания условий, достойных человека, и идеи самого человека, очищенного от грязи и скверны капиталистического прошлого. Весь Горький пронизан этими идеями. Мы находим их и у Луначарского, Блока, Есенина, Маяковского, Фурманова, Серафимовича, Фадеева, Шолохова, Леонова, Сельвинского, Федина, Полевого, Асеева, да вообще у большинства советских писателей. В. И. Ленин еще в "Что делать?", полемизируя с меньшевиками и людьми, механистически представлявшими себе движение людей к будущему, восклицал: "Надо мечтать!" В. И. Ленин с сочувствием цитировал слова Писарева из его статьи "Промахи незрелой мысли": "Если бы человек был совершенно лишен способности мечтать таким образом, если бы он не мог изредка забегать вперед и созерцать воображением своим в цельной и законченной картине то самое творение, которое только что начинает складываться под его руками, тогда я решительно не могу представить, какая побудительная причина заставляла бы человека предпринимать и доводить до конца обширные и утомительные работы в области искусства, науки и практической жизни..." (6). И впоследствии, уже в первые годы Октября, Ленин не раз указывал на необходимость забегания мыслью в будущее, чтобы представить себе в цельном и законченном виде то творение, которое начало складываться под руками рабочих и крестьян, приступивших к строительству нового мира. В этой связи В. И. Ленин с известным сочувствием, как мне рассказывал Н. Мещеряков, относился даже к первым попыткам создания утопических романов - на основе первых приступов к социалистическому строительству и плана ГОЭЛРО. Одним из авторов, который мог бы обратиться к этой теме, был в те годы А. Богданов. Он был политическим деятелем, публицистом, философом, одним из русских махистов, опровержению взглядов которого В. И. Ленин уделил довольно много внимания в своем философском труде "Материализм и эмпириокритицизм". А. Богданов пробовал свои силы и в научно-фантастической беллетристике. В 1908 году он опубликовал роман "Красная звезда" (переизданный после Октября), а в 1919 году - роман "Инженер Менни". Однако эти произведения автора "Всеобщей организационной науки" давали искаженную картину будущего, поскольку, во-первых, они были основаны на предположении, что только пролетариат и весь уклад металлически-заводской жизни имеет шансы получить продолжение в будущем, а во-вторых, поскольку не человеческие проблемы, а моменты организации и регламентации человеческих взаимоотношении выступают на первый план (особенно в романе "Инженер Менни"). Нельзя не отметить, что интерес В. И. Ленина к проблемам будущего почти не нашел отражения ни в справочниках, ни в энциклопедиях. Впоследствии также не было издано чего-либо похожего на путеводитель по утопиям (которые в таком обилии издаются на Западе), никак не обобщен и опыт советских писателей в этом направлении (7). А между тем именно в советской литературе более обширно и более глубоко, чем в западноевропейской литературе, поставлены коренные вопросы человеческого существования, и прежде всего - вопросы гуманизма в перспективе их развития. Представляет интерес и сама борьба, которая началась в советской литературе против ложных представлений о завтрашнем дне человечества. Эта борьба шла против попыток регламентации каждого шага человека, детерминируемого и самой организацией общества, и характером техники, с которой человек имеет дело и с которой он связан. Говоря фигурально, если человек сидит за штурвалом реактивного самолета, он, естественно, не может предаваться посторонним делам, розовым мечтам, танцевать, читать стихи и т. п. Он должен следить за приборами. Так же точно шла борьба и против крайнего руссоизма с его курсом на возврат к условиям первобытного, представляемого в идиллическом виде коммунизма и отказ от всякой техники. Л. Толстой на этот счет оставил немало решительных высказываний о вреде науки, медицины, техники и т. п. Как известно, Толстой считал ненужными для духовной жизни даже такие науки, как астрономия, математика и физика, и доказывал, что наука в наше время занимает такое же положение, как церковь двести-триста лет тому назад. Он говорил, что не надо наукой красоваться, как короной, и кормиться ею, как от коровы, и т. п. Представление о жизни будущего человека при коммунизме в условиях казарменной регламентации нашло отражение в романе Е. Замятина "Мы", вышедшем в начале 20-х годов. Он был напечатан за границей и, между прочим, переиздается до сих пор, так как всецело относится к разряду буржуазных "утопий-предостережений" (как назвал их А. Мортон). Они все выражают тоску Н. Бердяева: лучше бы утопии вообще не осуществлялись. В то время роман Е. Замятина "Мы" встретил резкую критику в советской печати. Но справедливости ради следует заметить, что принцип мелочной регламентации жизни людей в будущем обществе - это признак вовсе не только реакционных утопий вроде "Фрейландии" (или "Страны свободы") Теодора Герцки - австрийского экономиста (которую А. Свентоховский назвал "промышленно-торговой утопией", стремившейся где-то в африканских горах Кении устроить идеальный капиталистический строй). Подробная регламентация - признак большинства утопий, начиная от "Золотой книги" Томаса Мора до "Путешествия в Икарию" Кабэ. Например, в Утопии Мора граждане по звуку трубы собираются на обед, за исключением больных; обедают, ужинают сообща, и только кормилицам разрешается выходить в соседнюю комнату. Юноши и девушки, собирающиеся пожениться, осматривают друг друга в голом виде, чтобы потом не ошибиться, и т. п. Я уж не говорю о том, что на острове Утопии существовало рабство. Главное, однако, не в подробностях, а в том, что пафос утопического государства Мора сводится к тому, "чтобы прежде всего обеспечить за каждою личностью и обществом полное удовлетворение всех нужд, а затем предоставить гражданам как можно больше свободы, дабы они могли иметь достаточно досуга для развития своих духовных сил путем изучения наук и искусств. Только в таком всестороннем развитии они видят истинное счастье" (8). В романе "Мы" - другой вид регламентации и унификации будущей жизни. Из этого романа-памфлета торчит острие страха буржуазии перед победой коммунизма, и отсюда сатирическое преувеличение всех видов организаций в будущем коммунистическом государстве, где все одеты в одинаковые голубые туники и где гуляют отрядами с номерами на спине, где все расчислено и стандартизовано, где в определенное время встают, едят, работают под команду, в определенные часы любят по розовым талончикам. И надо всем единое государство и благодетель человеческого рода, мудро пекущийся о безошибочном математическом счастье. Небезынтересно, что Е. Замятин, написавший пародию на коммунистическое общество в будущем, в то же время так определял революцию: "Революция социальная только одно из бесчисленных чисел: закон революции - не социальный, а неизмеримо больший, космически-универсальный закон. На земные движения надо смотреть извне. Еретики - единственное (горькое) лекарство от энтропии человеческой мысли". Итак, в организации будущего общества писатели реакционного направления и в прошлом и сегодня видят подавление индивидуума, свободы, видят энтропию человеческой мысли. Еще Б. Пильняк в повести "Голый год" и в рассказе "Тысяча лет" сравнивал коммунизм с монастырской общиной, а коммунистов - с монахами, надевшими на себя черную рясу. Также писал и С. Есенин в 1918 году в своей брошюре "Ключи Марии": "Перед нами встает новая символическая черная ряса, очень похожая на приемы православия, которое заслонило своей чернотой свет солнца истины". В первых пооктябрьских поэмах - "Преображение", "Инония", "Пантократор" Есенин рисует идиллическую картину будущего рая при коммунизме. В нем нет техники и насилия, но есть добро. В "Ключах Марии" Есенин писал: "Будущее искусство расцветет в своих возможностях достижений, как некий вселенский вертоград, где люди блаженно и мудро будут хороводно отдыхать под тенистыми ветвями одного преогромнейшего древа, имя которому социализм, или рай, ибо рай в мужицком творчестве так и представлялся, где нет податей за пашни, где "избы новые, кипарисовым тесом крытые", где дряхлое время, бродя по лугам, сзывает к мировому столу все племена и народы и обносит их, подавая каждому золотой ковш, сыченою брагой". Интересно отметить, что в одной из самых замечательных коммунистических утопий "Вести ниоткуда" Уильяма Морриса, написанной почти семьдесят лет тому назад, искусству, как облагораживающему человека началу (очевидно, под влиянием идей Рескина), было отведено весьма значительное место (как и у Есенина). Моррис, который не выступал против власти техники, все же много уделяет внимания ручному труду среди садов и зеленых полей. Он писал, что для наслаждения жизнью человеку не нужно ни слуг, ни мебели, ни богатой посуды, а нужно солнце, воздух, простор и радость в работе, а также чувство равенства со всеми людьми. "Почему, - спрашивал Моррис, люди должны собираться кучно, чтобы использовать механическую силу, если они могут иметь ее у себя на месте, где они живут, или рядом, соединяясь по двое или по трое, или же оставаясь в одиночестве?" (9). Уильям Моррис, может быть, первый из утопистов энергично поставил вопрос: что нужно человеку, чтобы он был счастлив? Именно так подходили к этой проблеме будущего человека и русские писатели. Короленко, как и Есенин, принял пролетарскую революцию, но его тяготила неизбежность насилия. Без добра, говорил Короленко, нет счастья человеку, в каких бы хрустальных дворцах ни жил он, какие бы искусственные солнца ни освещали его. Певцом добра был и Есенин. Стоит здесь напомнить слова А. Луначарского, который много писал о будущем человеке и в пьесах, и в своих критических эссе. Он писал и о Короленко. И эти слова помогут нам заглянуть в грядущее, которое ожидает человека, может быть, глубже, нежели иные технические утопии: "..."Придет время, мы, которым пришлось бороться в грязи, крови, завоюем, наконец, единственным путем, которым это завоевание может быть сделано, возможность великого царства правды и любви на земле; и тогда вы, пророки этой чистой любви, неспособные к борьбе, придете и насадите на земле, омытой революционным потопом, цветы той высшей человечности, о которой вы мечтаете и, быть может, поймете тогда, кому вы обязаны этими возможностями". Короленко не дожил до нашей победы, не смог быть призван к тому великому делу культурного строительства, фундамент которого пролетариат цементирует своей кровью, своим потом. Но тот дух великого миролюбия и братолюбия, которым был полон Короленко, он-то, конечно, переживет всех нас, и ему отпразднуется триумф, когда придет его время. Он придет, однако, только по тем дорогам, которые грудью прокладывают революционеры" (10). Ленинский план всеобъемлющей электрификации предполагал донести движущую энергию по проводам в самые первозданные уголки лесов и степей. Разве этот план в какой-то мере не отвечает мечте Морриса о человеке, счастливом своей свободою? Ведь, как писал еще Маркс, царство свободы начинается в действительности там, где прекращается работа, диктуемая нуждой и внешней целесообразностью. Это царство лежит по ту сторону сферы собственного материального производства. Идеи Ленина (из "Государства и революции") о том, что "мы ставим своей конечной целью уничтожение государства, т. е. всякого организованного и систематического насилия, всякого насилия над людьми вообще. Мы не ждем пришествия такого общественного порядка, когда бы не соблюдался принцип подчинения меньшинства большинству. Но, стремясь к социализму, мы убеждены, что он будет перерастать в коммунизм, а в связи с этим будет исчезать всякая надобность в насилии над людьми вообще, в подчинении одного человека другому, одной части населения другой его части, ибо люди привыкнут к соблюдению элементарных условий общественности без насилия и без подчинения" (11), - эти идеи рисуют нам облик грядущего прекрасного, нового мира лучше и глубже, чем это можно прочитать в фантастических утопиях. Они рисуют мир человеческого достоинства, материального могущества и добра. В. Маяковский так же, как и большинство советских писателей - Алексей Толстой, Фурманов, Федин, Фадеев, Леонов, Сельвинский, Гладков и многие, многие другие, - невольно мыслью устремлялся к будущему. Ведь построение прекрасного будущего составляло главный предмет народной жизни и главный идейный и моральный двигатель героических усилий отдельных людей. У Маяковского эта идея развивается во множестве его стихов. Образы будущего и человека в будущем пронизывают его стихи, его пьесы. Фосфорическая женщина, женщина из будущего, говорит в пьесе "Баня": "Вы сами не видите всей грандиозности ваших дел. Нам виднее: мы знаем, что вошло в жизнь. Я с удивлением оглядывала квартирки, исчезнувшие у нас и тщательно реставрируемые музеями, и я смотрела гиганты стали и земли, благодарная память о которых, опыт которых и сейчас высятся у нас образцом коммунистической стройки и жизни. Я разглядывала незаметных вам засаленных юношей, имена которых горят на плитах аннулированного золота. Только сегодня из своего краткого облета я оглядела и поняла мощь вашей воли и грохот вашей бури, выросшей так быстро в счастье наше и в радость всей планеты. С каким восторгом смотрела я сегодня ожившие буквы легенд о вашей борьбе - борьбе против всего вооруженного мира паразитов и поработителей. За вашей работой вам некогда отойти и полюбоваться собой, но я рада сказать вам о вашем величии". Наше героическое сегодня - только стартовая площадка для полета на машине времени к человеку будущего. И кажется, что автор пьесы был читателем новой Программы КПСС. Поэт говорит устами своей героини из будущего: "Товарищи! По первому сигналу мы мчим вперед, перервав одряхлевшее время. Будущее примет всех, у кого найдется хотя бы одна черта, роднящая с коллективом коммуны, - радость работать, жажда жертвовать, неутомимость изобретать, выгода отдавать, гордость человечностью. Удесятерим и продолжим пятилетние шаги. Держитесь массой, крепче, ближе друг к другу. Летящее время сметет и срежет балласт, отягченный хламом, балласт опустошенных неверием". Недаром Маяковский в поэме "Про это" с мольбой обращался к Человеку Будущего, чтобы он воскресил его, дабы увидеть реализованными мечты нашего сегодня.