Как мы портим русский язык - Константин Яковлев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но, пожалуй, больше всего поражает, что у писателей–классиков прошлого века, писателей чаще дворянского звания, хватило и вкуса, и смелости обратиться к языку простонародья, увидеть в нём не только вечно живой и всегда освежающий источник литературного языка, но и образец художественности.
«В зрелой словесности, — заметил Пушкин, — приходит время, когда умы, наскуча однообразными произведениями искусства, ограниченным кругом языка условного, избранного, обращаются к свежим вымыслам народным и к странному просторечию, сначала презренному… У нас это время, слава богу, ещё не приспело, так называемый язык богов так ещё для нас нов, что мы называем поэтом всякого, кто может написать десяток ямбических стихов…» («О поэтическом слоге», 1828).
Сделав такое открытие, Пушкин уже всесторонне обосновывает необходимость сейчас же, немедля, осваивать народный язык и призывает: «Вслушайтесь в простонародное наречие, молодые писатели, вы в нём можете научиться многому, чего не найдёте в наших журналах» («Возражение на статью «Атенея», 1828).
«Разговорный язык простого народа (не читающего иностранных книг и, слава богу, не выражающего, как мы, своих мыслей на французском языке) достоин также глубочайших исследований. Альфиери изучал итальянский язык на флорентийском базаре; не худо нам иногда прислушиваться к московским просвирням. Они говорят удивительно чистым и правильным языком» («Опровержение на критики», 1830).
По счастливому слову Пушкина вся русская литература училась языку у простого народа — в грешневых и карабихах, лутовиновых, ясных полянах, в заозерьях, поречьях и сотнях, тысячах безвестных деревенек и сел; на базарах и ярмарках, на станциях и пристанях, на барках, в рекрутских присутствиях и просто в толпе; в песнях, былинах, сказках и сказах, в летописях и житиях — где только можно было. Учились Гоголь и Щедрин, Некрасов и Тургенев, Грибоедов и Островский, Лесков и Достоевский, Чехов и Лев Толстой и сетовали только, что не могут вполне научиться. Благо, что ценность и силу новой, свежей народной струи в языке художественном почувствовали сразу первые наши писатели, и? ока пробилась даже в высокую поэзию, в речь «богов».
«…Необыкновенный язык наш есть ещё тайна, — размышлял поражённый Гоголь, читал стихи. — В нём все тоны и оттенки, все переходы звуков от самых твёрдых до самых нежных и мягких; он беспределен и может, живой как жизнь, обогащаться ежеминутно, почерпая, с одной стороны, высокие слова из церковно–библейского, а с другой стороны, выбирая на выбор меткие названья из бесчисленных своих наречий, рассыпанных по нашим провинциям, имея возможность таким образом в одной и той же речи восходить до высоты, недоступной никакому другому языку, и опускаться до простоты, ощутительной осязанью непонятливейшего человека, — язык, который сам по себе уже поэт и который недаром был на время позабыт нашим лучшим обществом: нужно было, чтобы выболтали мы на чужеземных наречьях всю дрянь, какая ни пристала к нам вместе с чужеземным образованьем, чтобы все те неясные звуки, неточные названья вещей — дети мыслей невыяснившихся и сбивчивых, которые потемняют языки, — не посмели бы помрачить младенческой ясности нашего языка и возвратились бы мы к нему, уже готовые мыслить и жить своим умом, а не чужеземным. Все это ещё орудия, ещё материалы, ещё глыбы, ещё в руде дорогие металлы, из которых выкуется иная, сильнейшая речь…» («В чём же, наконец, существо русской поэзии», 1846).
Неудивительно, что светская критика — то самое «лучшее общество», которое забыло свой родной язык, — подняла переполох, видя вторжение в литературу «низких», народных слов. «Поминутно находят одно выражение бурлацким, другое мужицким, третье неприличным для дамских ушей», — замечал ещё Пушкин и не уставая высмеивал «опекунов высшего общества», которые «гнушаются просторечием и заменяют его простомыслием».
Весь девятнадцатый век, давший гениев русской литературы, прошёл в поисках путей освобождения народа и под знаком освоения и утверждения народной речи, в борьбе за право писателя писать живым и выразительным, простым и могучим языком, не чураясь «мужицких» слов и оборотов, а, напротив, опираясь на них как на образец. Все необходимое находили писатели в этом языке и лишь не находили слов, чтобы высказать весь свой восторг перед ним — перед его простотой и ясностью, меткостью и разумом выражений, краткостью и душевностью, гибкостью и определённостью.
Все сказанное выше избавляет нас, видимо, от объяснений, в чём секрет слов, о которых говорилось в начале заметок. Конечно же, за ними — громадный труд по накоплению и отбору материала из словесной «руды», за ними и сама эта «руда», удивительнейшая по свойствам, стоит лишь к ней всерьёз обратиться, постигнув законы языка.
Именно законы языка, в особенности — языка художественного, всегда оказываются некой тайной. В самом деле — не столь бесхитростны они, как может на первый взгляд показаться, и чем глубже проникаешь в них, тем большая сложность пред тобой открывается.
Тут помогает писателю чувство языка и художественный вкус в живописании словом, что и отличает человека талантливого.
Речь идёт прежде всего об авторском языке, о котором хорошо сказал когда–то Лесков: «В писателе чрезвычайно ценен его собственный голос, которым он говорит в своих произведениях от себя. Если его нет, то и разрабатывать, значит, нечего».
Советская литература, к счастью, восприняла все лучшее из старой классики, в том числе её заветы и достижения в языке. Произведения Горького и Маяковского, Блока и Есенина, Пришвина, Шолохова и Твардовского всегда будут гордостью нашей культуры. Можно назвать и других прекрасных мастеров неувядающего слова, что работали и работают в литературе. Приходят в неё интересные молодые писатели, наследующие опыт предшественников.
Если молодые заставляют и немало тревожиться за них, тревога возникает обычно там, где литератор не утруждает себя поиском и отбором весомых слов или идёт не от подлинной жизни, когда язык его вымучен, худосочен — лишён той самой народности, которая всегда питала истинную литературу.
По долгу службы мне приходится постоянно читать новые рукописи. Больше всего — молодых литераторов, пусть и таких, которые выпускают уже книжки в местных или центральных издательствах, печатаются в журналах, приняты в члены Союза писателей.
И радостно и тревожно.
Радость — если чувствуешь у автора знание хотя бы небольшого участочка жизни, если он оказывается по-детски любопытствующим и к тому же — по–взрослому наблюдательным: усваивает не только специальные, «производственные» слова, а и чёрточки быта, их окружающего, и особенности характеров, языка. В их рассказах — уверенная способность живо передать увиденное, высказать суд свой обо всём, что привлекло внимание. И слово, пусть негромкое, — своё, не «заезженное», от сердца идущее, силой народной напитанное, и говорится с душой и со смыслом.
Тревога — когда молодой сочинитель, что называется, нахрапом прёт в литературу, ничего за собой не имеючи —• ни жизни всерьёз не изведав, ни мысли дельной, ни чувства и ни слова живого ниоткуда не вынесши. Таких не тревожит ответственность за слово печатное, художественное, они могут не думать о той копилке свежих выражений, оборотов, поговорок, характеристик и прочих «частностей», которые необходимы каждому писателю, могут не беспокоиться и о законах языка. Пишут они скучно — худосочным, стёртым языком, ни ум, ни сердце не трогающим, не передающим увиденное во всём своеобразии.
Нет нужды ни острословить по поводу языковых бед или ошибок молодых литераторов, ни поучать, но говорить о них надо.
2. «ДВА РОДА БЕССМЫСЛИЦЫ»
Бед этих много, у каждого своя.
Сказать коротко и общо — незнание языка, невнимание к нему и небрежность. А если предметно…
Автор, окончив Литинститут, не слышит рассказа, самим написанного, — беда.
«Уже в марте, — читаем, — все дома в нашем посёлке сбрасывают свои зимние полушалки. Кровли прогреваются скорей, чем земля, снег на них подтаивает, с глухим шуршанием сползает вниз и тает на крыле крыши. Деревья поднимают к небу освобождённые от наледи ветви и начинают пахнуть мокрой, помолодевшей корой.
В апреле…» (Будет и «В первой декаде мая…».)
Надо воздать автору должное: наблюдателен, знает «крыло» и «наледь», чувствует запах. Но если бы слышал к тому же, понял бы: рассказ не звучит. Без ритма он, без настроя и оставляет читателя равнодушным. Иные слова будто нарочно поставлены, чтобы мешать появлению ритма: «все дома», «в нашем посёлке», «свои», словно по–разному греет солнце в нашей полосе и словно подумать могут, не чужие ли крыши лишаются снега.