Заметка читателя - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что Россия живет в тяжелых условиях - это так же неоспоримо, как и то, что над созданием и укреплением этих условий усердно трудятся правительства высококультурных стран Европы, чему отнюдь не мешает мудрая инертность и немота европейских социалистов, тоже весьма культурных.
Но, несмотря на тяжесть условий жизни и вопреки им, творческая мощь России быстро растет. Об этом говорит, например, тот факт, что - как заявлено было в Москве, на съезде физиков - в то время как раньше в европейских журналах печаталось за год двадцать-тридцать докладов русских ученых, ныне печатается до ста и свыше ста докладов. При царизме ежегодно ресурсы геологического комитета не превышали нескольких сот тысяч рублей. Сейчас бюджет комитета поднялся до шести миллионов рублей в год, а в культурных государствах Запада после войны ассигновки научным учреждениям значительно сокращены. Обилие научных открытий, широкое развитие краеведчества, рост количества научных экспедиций, ряд новых научных учреждений, институтов, наконец успешность по электрификации страны, все это и еще многое должно бы убедить и слепых и глухих, что Россия, действительно, начала жить новой жизнью, и что человек ее стал более значительным человеком, чем он был десять лет тому назад.
Но у меня нет желания убеждать в чем-либо людей, "униженных и оскорбленных" собственным их бессилием.
* * *
Попутно расскажу о том, как иногда забавно "выявляется" чувство мести "униженных и оскорбленных".
Хоронили Германа Лопатина, одного из талантливейших русских людей. В стране культурно дисциплинированной такой даровитый человек сделал бы карьеру ученого, художника, путешественника, у нас он двадцать лет, лучшие годы жизни, просидел в Шлиссельбургской тюрьме.
За гробом его по грязному снегу угрюмо шагали человек пятьдесят революционеров, обиженных революцией, и среди них качалась грузная фигура одного из друзей умершего, - Герман Лопатин весьма щедро одарял людей своею дружбой.
Грузный человек шел в глубоких желтого цвета галошах-ботинках; галоши были настолько малы для ног слона, что он стоптал их, каблуки приходились почти на средину подошв; наверное ему было очень трудно и даже больно нести свое большое тело на ногах, так неудобно обутых. Я вспомнил, что накануне видел его в черных, крепких ботинках, они были как раз по ноге его. Должно быть, он продал и "проел" их. Но дня через два я снова встретил его в знакомой мне крепкой и удобной обуви.
- А я думал, вы продали галоши?
- Почему?
Я объяснил.
- Нет, - сказал он и широко улыбнулся. - Но я хотел придать еще более нищенский и постыдный вид похоронам одного из крупнейших русских революционеров. Пусть эта самочинная власть видит и поймет и устыдится...
Он сказал это торжественным тоном гражданина и борца.
Да, именно так.
А я подумал о человеке, галоши которого он, стоптав, непоправимо испортил.
Потом подумал о жалком тщеславии "униженных и оскорбленных". Нигде этот постыдный вид тщеславия не принимает таких и смешных и болезненных форм, как у нас в России.
Напомню, что в те дни "самочинная" власть с величайшим напряжением своей энергии работала над организацией защиты революции.
* * *
Никогда еще в России не было такого количества молодежи, пишущей стихи и прозу; можно сказать, что страсть к литературе приняла характер эпидемии. Зная, в каких ужасных условиях работают молодые литераторы, я, разумеется, не позволю себе думать, что литература привлекает их только как "легкий труд". Во-первых, это труд вовсе не легкий, а, во-вторых, совершенно ясно видишь и чувствуешь, что молодежь понуждает писать ее насыщенность "впечатлениями бытия". Я прочитал, вероятно, сотни две книг, написанных молодыми литераторами, и полагаю, что это дает мне право говорить о них. Но я не принадлежу к тем людям, которые, не умея плавать, пробуют учить других искусству плавания.
Меня занимает вопрос об отношении молодой литературы к герою всех драм, романов и рассказов, к "хозяину жизни" - человеку, врагу природы, окружающей его, создателю "второй природы" на основе познанных и порабощенных им сил первой, врагу и "ветхого Адама" в себе самом. Мне кажется, что "ветхий Адам" более понятен и более интересен молодой литературе, чем Прометей, похититель небесного огня и враг богов. Во всех книгах действует, - а чаще, бездействуя, только говорит - человечек вчерашнего дня, засоренный и запачканный мелкими грешками, осколками великих и дерзновенных смертных грехов.
Конечно, и маленький грешник - хороший материал для большого художника, если художник умеет преувеличить его ничтожество так, как умел делать это Ф. М. Достоевский, который хорошо знал, что подлинное искусство вообще и всегда более или менее преувеличивает действительность.
Для молодой литературы человек остается все еще ничтожеством, хотя многие из авторов на протяжении десяти лет видели его героем, а некоторые и сами лично принимали участие в событиях героических. И все-таки человек остался в их глазах человеком "для того, чтобы", а не человеком "потому, что" он есть источник самой изумительной энергии, преодолевающей все сопротивления.
Приятно видеть, что как будто исчезла тема: правоверный, но наивный сердцем коммунист и соблазняющая его на грешок прелестная, но буржуазная барышня. Но, кажется, тема эта исчезла только потому, что за десять лет барышня, несколько постарев, утратила необоримую соблазнительность свою. Спасибо ей за это! Разумеется, я шучу и вовсе не склонен понижать значение женщины в деле "очеловечивания" нашего брата, но меня несколько смущает тот факт, что в стране, где стремятся создать бесклассовое общество, литераторы продолжают изображать женщину все еще с точки зрения классовой, т. е. опять-таки, в большинстве случаев, ничтожеством, "вредной штучкой", как сознался мне один храбрый молодой писатель. Другой на вопрос: почему он унижает подругу жизни? - неловко ответил:
- Я - не унижаю, а таков быт.
Короче говоря - и повторяясь - описывают все еще старого русского человека и таким, как будто бы прожитые трагические годы ничего не изменили в нем. Не верится, что это - правда. Но если даже и правда, жив и нимало не изменился старый человек, - разве именно он характерен для нашего времени? В большинстве своем люди этого типа - Лазари, которых не воскресит даже чудесная сила искусства. Затем: в кулачных боях есть прекрасное правило, обязательное для каждого честного бойца: "лежачего - не бить", если он и шевелится.
Фотографировать судороги агонии, может быть, и полезно в интересах медицины, но это занятие не имеет отношения к искусству. Духовное умирание даже и неприятного нам человека все-таки скверное зрелище, точно так же, как и зрелище физической смерти, о преодолении которой ныне столь дерзко и упрямо мечтает наша человеческая наука.
Фотографии успешно служат для уловления преступников, но чаще для порчи стен снимками с "красивых уголков природы", симпатичных барышень, знаменитых артистов и прочих редкостей. В литературе фотографии еще более неуместны.
* * *
Человек-товарищ изображается в таком ослепительном освещении, что его уже совсем не видишь; человека-врага принято изображать одноцветно-черным и почти всегда дураком. Не думаю, чтоб это было правильно.
Где два врага, там - два героя. Писатель, который хочет быть художником, должен быть немного историком и знать, что враг - очень хороший учитель в деле борьбы, хотя его уроки и дорого стоят. И всегда полезнее видеть врага более сильным, чем он есть на самом деле.
Возможно, что это будет не совсем кстати, но все-таки я расскажу кое-что о враге.
* * *
Когда мне было лет девять-десять, у меня был враг Васька Ключарев, ровесник мой, сын чиновника, замечательно храбрый кулачный боец, сухонький, но гибкий, как стальной прут. Я с ним дрался при каждой встрече, мы бились до крови, до слез, но плакали не столько от боли, как от горя: ни тому, ни другому не давалась победа. Изобьем друг друга и, обессиленные, разойдемся, обливаясь постыдными слезами, а при новой встрече - снова бой, и снова нет победы! Целую зиму жил я мечтой поколотить Ключарева так, чтоб он признал меня победителем, он, конечно, жил такой же мечтой, и оба мы ненавидели друг друга жестоко, как дети.
На пасхальной неделе я встретил Ключарева в Прядильном переулке, знаменитом не просыхавшей в нем все лето грязной трясиной, в которой, говорили, лошадь утонула.
По одной стороне переулка во всю длину его тянулись заборы садов, на другой стояли неказистые домики, перед ними проложены были деревянные мостки, и вот по мосткам наступает на меня празднично одетый Ключарев.
Бросился он, но, поскользнувшись, упал, и руки его, почти до локтей, воткнулись в грязь. Я помог ему встать на ноги, он отшатнулся от меня и, глядя на запачканные рукавчики рубахи, сказал с кривенькой усмешкой:
- Высекут.