Одиночество - Людмила Анисарова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это на нее «давили» и ее «воспитывали», а не любили и не баловали. Не «додавили», значит. Раз она такая независимая. Без тормозов. Без долга. Слава Богу, Светочка не в нее. В Женю больше. Он тоже, конечно, не подарок. Молчит и молчит. Ванна подтекает, раковина на кухне на честном слове держится, замок у входной двери барахлит. У тебя все в руках горело. Зато не пьет почти. И меня не обижает. От Иринки натерпишься больше. А он, когда выпьет, все расскажет. И с ним всегда можно поделиться. Он трезвый-то и не говорит особо, а хоть слушает. Ирка-то ничего не хочет слышать, начнешь ей про учеников ли (встретила кого или позвонил кто), про события ли в стране, а она только:
— Мама, ну неужели ты думаешь, что мне это интересно?
— А что же интересно-то?
— Все остальное, — говорит. И поскакала. Все на бегу, все на ходу: то в театр, то на концерт. Дома не удержишь. Женя-то не любитель всей этой канители, ему бы дома у телевизора полежать и чтоб никто не трогал. Он и отпускает ее одну. Что за жизнь? Мы с тобой везде вместе ходили. Может, нечасто, но всегда только вместе.
А ведь диссертацию он ей сделал. Думаешь, она бы без него защитилась? Там ведь не только ум — там сколько труда должно быть вложено. Она насочиняет… Сидела тоже, правда, много, из библиотек не вылезала и в Москву сколько ездила, в Ленинскую (или как там ее теперь называют)… Так вот. Насочиняет-насочиняет, все на разных листочках, все исчеркано.
— Жень, попечатай! — кричит с кухни. На ходу жует, в театр или еще куда собирается.
— Ты бы подиктовала. — Это он. Робко так, особо и не надеясь.
Она подлетит к нему: «Женечка, миленький, Женечка-солнышко, ты же сам прекрасно разберешься! Ну пожалуйста!» Почмокает его и побежит. Бабушка моя (царство ей небесное) сказала бы: «И-их, босомыка!» Ирка больно это слово любит, всегда вспоминает. Знает, что к ней уж очень подходит. Или вот еще бабушкино — «колотырка». Тоже про нее. И в кого она такая? Умом, разворотливостью — в тебя, а легкомыслие такое откуда взялось? Она всегда говорит: «Это звезды!» Вот и весь сказ. Начитались гороскопов, и черт им не брат. Мы тогда ничего про это не знали. Зато про долг знали и про обязанности знали. А эти… Так, пустота одна!
Телефон зазвонил. И звонок какой-то теперь не такой.
Это Клава. «Чего не звонишь?» — спрашивает. А чего звонить? Про Ирку, что ли, рассказывать? Как скажешь? Как объяснишь? Была преподаватель института, еще бы чуть-чуть — доцент. А теперь кто? Никто. И звать никак. А уж про то, что она задумала, и вовсе надо молчать. Смеется вроде. «Писательницей, — говорит, — стану». А сама ведь и вправду так думает. Вроде умной все считают. Считали. Господи… Книжки-то наших местных писателей и не покупает никто. Вон Сашка Агафонов — наш, из Озерков, помнишь? — писатель, известный. А книжки его уценяют и уценяют, хоть даром забирай. Я видела в магазине: написано было — «пять тысяч», потом зачеркнули, написали — «одна тысяча», а потом — «пятьсот рублей». Это теми еще деньгами, с тысячами. Я ей про это рассказываю. А она только хохочет:
— Я, мам, не такой писательницей буду!
— А какой же?
— Увидишь. — Чмокнула меня в щеку на ходу и, как всегда, куда-то помчалась.
Ох, и рассердиться на нее не получается. Ведь я сначала про все это и слышать не хотела. А теперь вроде и смирилась. А что сделаешь? Заявление так ведь она и подала. Вчера. Это среди года! Кто ж так делает? Ты доработай. «Не могу, — говорит, — хоть режьте!» Кто ж ее резать будет? И завкафедрой к ней хорошо относилась. И уговаривала ее как. А она всем в душу плюнула. Мне-то ничего не сказала, как все было. «Нормально», — говорит. А Жене рассказывала, я слышала. «Потоптали меня слегка», — вроде смехом сначала. А потом: «Правда, сказали, что это я их топчу». Правильно сказали. А как еще скажешь? Только свое «я» и понимает, а на всех наплевать. Одно заладила: «Не могу — и все. Могла бы — работала».
Вот так мы, Толя, и живем. Ой, ну ладно. На рынок пойду, потом обед надо успеть приготовить.
Знаешь, а я ведь вчера снова номер наш набрала. Случайно получилось. Уж к вечеру. Я и на рынок сходила, и приготовила все, и убрала. Дай-ка, думаю, Клаве позвоню. А набрала наш телефон. У Клавы-то на одну цифру отличается. Помнишь? А там отвечают. Мужской голос. Незнакомый.
Я говорю:
— Это квартира Сениных?
А мне в ответ:
— Нет, вы ошиблись.
Я:
— Это такой-то номер?
А он:
— Нет.
И называет наш, ну, в смысле, старый. Я так и обомлела. А он трубку не кладет. Я и сказала, что это наш номер был. А он: что ему вчера только подключили. И начал говорить, говорить. Один, наверное, живет. Все рассказал. Что на очереди давно стоял, уж и надежду потерял, теперь ведь все за деньги, плати — получай. И вдруг приходит ему открытка: ваша очередь подошла. И написано, платить сколько: миллион четыреста (это он старыми еще назвал). А так-то две тысячи шестьсот (это уж новыми) платят все, кто телефон без очереди хочет. Он заплатил. Подключили.
Ну вот… Говорил этот мужик, говорил — и вдруг спрашивает:
— А вас как зовут?
А мне чего выкаблучиваться?
— Татьяна Михайловна, — говорю.
А он:
— А меня Петр Григорьевич. Вот и познакомились. А вы мне еще позвоните?
И ведь, знаешь, правильно сказал: «позвоните». Хотела сказать: «Да еще чего не хватало!» Но зачем обижать человека? Сказала, что позвоню как-нибудь. По голосу и по манере видно — интеллигентный мужчина. Нашего, наверное, возраста.
Вот я всегда думаю: неправильно все, вместе умирать нужно. Лежали бы сейчас с тобой. А они тут — как хотят!
Поверишь, как в коммуналке живем. Весь день одна. Ну да это ладно — кручусь, не замечаю. А вечером — все по своим конурам. Из Светы слова не вытянешь. «Как в институте?» — спрашиваю. «Нормально», — отвечает. Поговорили. Ирина, когда дома, закроется в своей комнате, лишний раз поговорить не выйдет. А уж если появится — то обязательно с выговором: картошку не так почистила, кашу не ту сварила. Женя говорит, только когда выпьет. Генка заходит, когда что-нибудь нужно.
Вот и сижу тут одна в кресле. Телевизор надоел, все одно и то же. «Комсомолку» читать тоже уж невмоготу, сплетница — а не газета, а других они не выписывают. Книжки… Да уж начиталась в своей жизни. Быстрей бы апрель, там огород начнется. Нина с Сашей тоже ждут не дождутся. Да им и сейчас неплохо, вместе-то. Хорошо они встретились. Да… И так бывает. Нина хорошего мало видела со своим Колей. Нам-то обижаться на него не за что. Любил наших детей. Это они Нине — племянники родные, а ему — кто? А вот любил, всех троих. Пил — это да. Когда Нина его похоронила, хорошо зажила, спокойно. Но его только добром вспоминала. И никого не хотела, никого. Сколько ее пытались знакомить, а она все: да зачем мне тут какой-то мужик чужой? Слышать даже не хотела. А тут Саша… У него жена тоже умерла. Нина-то лет пять или шесть одна прожила, а он жену год как похоронил. И ведь как зажили! Душа в душу. Мы тогда и огород сразу взяли. Вместе. И сарай Саша построил на всех. Завидуют нам: дружно вы, сестры, живете. Так и не бывает, говорят. Только они-то, Нина с Сашей, вместе, а я — все равно одна. Везде — одна. И когда ты меня заберешь?
Сон видела недавно. Вроде едем в трамвае иль в троллейбусе. Вдвоем. Друг напротив друга сидим, разговариваем. И так мне хорошо. И так мне спокойно. Ехала бы и ехала. А трамвай этот (а может, троллейбус — не помню) остановился, двери открылись — ты мне и говоришь: «Иди». А я: «Да нет, с тобой поеду». Ты вышел, руку мне подал. А потом долго так посмотрел, ничего больше не сказал. Зашел снова в этот трамвай… ну и… уехал, в общем. Проснулась — плакала долго. И сейчас плачу. Плохо мне, Толя, без тебя. Так плохо, хоть волком вой. Некогда только выть-то, дел полно.
* * *Как же с Ириной тяжело. Я так и знала. Уйдет из института — мне покоя совсем не останется. Так и есть. Ходит всеми днями хмурая, не разговаривает, только глазищами на каждое слово сверкает. А вчера вечером в своей комнате на Женю как закричит, как закричит. А потом плакала, да громко как, навзрыд (это уж она умеет, с детства, ты знаешь), и все причитала: «Мне так никогда… Понимаешь… Никогда… Вот у нее поющая точка в груди (какая точка? у кого?), а у меня так тоже… но я не могу поймать. Понимаешь?!» А Женя, слышу, ее успокаивает. Потом выбежал на кухню, корвалолу накапал. Я ему: «Что случилось-то?» А он: «Потом, мам, потом». А уж ночью, когда Иринка уснула, мы с ним на кухне посидели. Хорошо так поговорили. Мучается она. Натрепалась всем, что в писательницы уходит. А не получается, говорит, у нее так, как у Виктории Токаревой. Уж что она в этой Токаревой нашла, не знаю. Мне давала читать. Не понимаю я. Фразы какие-то рубленые, толком ничего не скажет, все намеки. Я классику люблю. А эти новомодные мне как-то…
Вот видишь, страдает, а мне — ни слова. Не пойму, думает. Конечно, куда мне! Только Жене все рассказывает. Что ж я, хуже Жени? Я все-таки тоже литфак окончила, а отработала в школе сколько — не чета ей. Ко мне ребята со всем своим шли. Всех понимала. Только своих не понимаю. Это они так считают. К Генке вообще не знаешь как подступиться. Что ни скажешь — все не так. Только по шерстке всех гладь. Сейчас хоть у них с Аней все нормально. Да и то уж, ребенку третий год. Пора найти общий язык. Первый-то год жили как кошка с собакой. Мы все боялись — разведутся. Через день Генка пьяный у нас появлялся. Придет, весь никакой (это Иринка так говорит). Поругались. Оставайся ночевать, скажешь. Останется. Среди ночи вскакивает — к ней бежит. На следующий день приходят. Счастливые, друг на друга не наглядятся. А я всю ночь глаз не сомкнула. Сейчас вроде лучше, а там — кто их знает. Молюсь каждый вечер и каждое утро, чтоб все нормально у всех.