Мавры при Филиппе III - Эжен Скриб
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Правда! Правда! – вскричали многие из торговцев.
– И тех, у кого, к несчастью, окажутся хорошие дома, – продолжал трактирщик, – богатые лавки, гостиницы, наверное, закидают долговыми расписками.
– Но, согласись, мой друг, – заметил Гонгарельо, – нельзя же королю остаться без стражи?
– Можно! – вскричал широкоплечий мужчина с рыжей бородой и диким взглядом, вскочив на тумбу и таким образом обращаясь к толпе. – Никакой стражи не нужно! Наш закон и права противоречат этому!
– Он говорит правду! – закричал трактирщик.
– Так, так, очень хорошо! Громче, громче! – воскликнул портной.
Разговоры, которые в ту минуту слышались в разных направлениях, вдруг смолкли. Тишина воцарилась в толпе, все начали внимательно прислушиваться к речи оратора, который с жаром продолжал:
– Когда покойный наш король Филипп II под предлогом преследования Антонио Переса пришел с вооруженной силой, чтоб уничтожить арагонские фуэросы, он сожалел только о том, что не мог поступить так же с наваррскими; и то, что не посмел сделать Филипп II, хочет исполнить теперь его сын и наследник! Но вы этого не допустите, если вы наваррцы!
– Да, да, мы наваррцы и этого не допустим! – вскричал трактирщик.
– Мы все наваррцы! – воскликнул портной.
– Все! Все! – повторила толпа, не вникнув еще в дело и уже начиная волноваться.
– Что сказано в уставе наших фуэросов?[4] Город должен судиться своим судом и охраняться своими согражданами, и ни один вооруженный иноземец не смеет войти в него! Так ли?
– Правда, правда! – воскликнул трактирщик, который никогда этого не читал.
– Правда! – повторил портной, не зная наверняка.
– Но, позвольте, – осмелился заметить вполголоса цирюльник, – разве королевские солдаты – для нас чужеземцы?
– Они кастильцы! – возразил оратор с презрением. – А что может быть общего между королевствами Кастильским и Наваррским? Ведь мы не то что другие испанцы! Мы никогда не были покорены; мы смирились с условием, чтобы Наварра сохраняла всегда свои древние фуэросы, которыми она пользуется.
– Правда! Правда! – раздавалось в толпе.
– Мы посильней и поумней наших соседей, аррагонцев. Мы возьмем на вооружение девиз, который они не сумели отстоять и скажем: «Король вступит в наш город в сопровождении граждан пампелунских и без всякой стражи! А если нет… так нет…»
Оратор не без умысла намекнул на старинную поговорку аррагонских кортесов: между Наваррой и Арагоном всегда была вражда; шумные восклицания раздались по всей улице.
– Да здравствует капитан Хуан Батиста Бальсейро! – вскричали многие из его знакомцев, бросившись в разные стороны и тем увеличивая беспорядок.
При этом шуме коррехидор Хосе Кальсадо снова показался на балконе, по-видимому, нисколько не испуганный, а, напротив, очень довольный случаем выказать свое усердие и держать речь к народу. Почтенный коррехидор любил выступать с подобными речами в Бискайских провинциях, где родился. Он был членом кортесов[5] и не упускал ни одного случая поораторствовать, так, что его красноречие немало способствовало чрезвычайному продолжению каждого заседания. Поселившись в Пампелуне, преданный королю и министрам, он с нетерпением ожидал хорошего места, которое ему обещал граф Лерма, но тот, по-видимому, не торопился исполнить свое обещание, потому что видел в нем человека преданного, – а награда необходима была тем, кого еще нужно было привязать к себе.
Но признанный оратор был в эту минуту очень оскорблен, едва он собрал свои силы, чтобы закричать:
– Верные наваррцы!
Но его голос был покрыт криками:
– Долой коррехидора!
– Да здравствует король и его славный министр! – продолжал он, думая, что на такое вступление не может быть возражения.
– Долой графа Лерму! Долой министра!
– Я так и хотел сказать, мои любезные сограждане. Вы только хорошенько выслушайте меня. Мой единственный девиз такой: «Да здравствует наш славный монарх!»
Но шумное собрание беспрестанно прерывало оратора. Слышались со всех сторон упреки и брань, и толпа, подстрекаемая Хинесом и Трухильо, уже топтала ногами и рвала в клочки объявление.
Но этим война еще не кончилась. Коррехидор, стоявший на балконе, занимал крепкую позицию, которая позволяла ему защищаться от неприятеля. Перекрестный огонь не беспокоил его, покуда пальба ограничивалась холостыми зарядами брани; но близкое соседство овощного рынка скоро предоставило осаждающим хороший запас ядер и картечи. Коррехидор стал уже поглядывать с беспокойством вокруг себя, желая поскорей ретироваться, без урона для чести, но путь к спасению ему отрезали. Капитан Хуан Батиста Бальсейро, который по всем своим ухваткам походил на моряка, уцепился руками и ногами за один из столбов, поддерживающих балкон, и вскоре очутился позади коррехидора в ту самую минуту, когда тот хотел покинуть поле сражения. Бальсейро схватил оратора на руки и хотел бросить его на улицу. Толпа, не ожидавшая такой эффектной выходки, вдруг смолкла, как в интересном месте драмы, чтобы не прозевать ни малейшей подробности сцены. Коррехидор воспользовался этой минутой и закричал:
– Вы не хотите меня выслушать, но я стою за вас, граждане пампелунские! Я стою за вас, и одного с вами мнения. Да здравствуют наши фуэросы!
– Да здравствует коррехидор! – заревела толпа в один голос.
– Да, да! Он умрет, защищая наши фуэросы! – прибавил капитан и под предлогом представления его толпе, поднял и сжал коррехидора в своих объятиях так, что несчастный Хосе Кальсадо чуть не задохся и только поднимал руки кверху.
Толпа, верно, приняла это за клятву и с восторгом повторила:
– Да здравствует наш славный коррехидор!
– Он сам нас проводит к губернатору, – продолжал капитан, – и будет говорить за нас, он нам это обещает.
При этих словах восторг народа вышел из границ. Коррехидора при торжественных криках стащили на улицу, обступили, стеснили и, прежде чем он успел разинуть рот, тысячи рук подняли его и понесли с триумфом. Лавровый венок был возложен на его благородное чело, еще запятнанное следами последней картечи, и торжественная процессия, предводимая трактирщиком Хинесом, содержателем гостиницы «Золотое Солнце» и портным Трухильо, потянулась к дому губернатора, вдоль улицы Таконьера, усыпанной цветами и убранной драпировкой для встречи короля Филиппа III.
Что же касается капитана Бальсейро, он исчез, а цирюльник Гонгарельо возвратился в лавку и на вопросы своих собратьев шепотом отвечал:
– Что бы ни происходило, мы, мавры, насильно окрещенные, никогда не одержим победу, а скорей еще поплатимся. Так благоразумнее сидеть смирно и не вмешиваться ни во что.
И Абен-Абу, прозванный Гонгарельо, принялся брить двух своих посетителей, христианина и жида, которые дожидались его в лавке.
Пока в центре города происходили эти волнения, по тесной и изрытой улице Святого Пахома бродил мальчик лет десяти или двенадцати. Его бледное исхудавшее лицо носило на себе следы лихорадки, а оборванное платье выказывало величайшую нищету; в чертах его лица отражалась доброта и скромность, искра ума мерцала в почти потухшем взоре. Он не шел, едва двигался от утомления, и самая величайшая болезнь, от которой он умирал в эту минуту, была не что иное, как голод. Пройдя две или три улицы и стараясь найти хоть что-нибудь поесть, он, к величайшему своему удивленно, нашел их совершенно опустевшими. В самом деле, по первому известию о тревоге все население бросилось посмотреть, что делается.
Несчастный мальчик, увидев вдали шедшего чиновника, подбежал к нему, но не посмел просить милостыню, а только протянул к нему руку. Тот, не взглянув на него, прошел мимо.
Через минуту показался Фидальго, который шел медленно и важно, завернувшись в плащ. Бедный мальчик робко снял свою шляпу и поклонился, Фидальго при этом остановился и вместо милостыни отдал ему также поклон.
Нищий, изнемогая от утомления, прислонился к ближайшей двери и услышал в доме женской голос, который ободрил его надеждою.
– Пабло! – звала мать ребенка. – Поди сюда! Твой суп остынет.
При этих словах нищий с живостью постучался в дверь, как будто его приглашали, но напрасно! Мать была слишком занята своим сыном и не слышала стука бедного сироты.
– Ах! – сказал он со вздохом. – У меня нет матери, которая бы меня так позвала, у меня нет обеда, который бы мог простыть.
И он продолжил свой путь и перешел в другую улицу, широкую и прекрасную, которая вела на берег Арги; он не надеялся уже на людей, потому что глаза его были обращены к небу.
В эту минуту солнце, выглянув из-за тучи, осветило одну сторону улицы; мальчик побежал прислониться к той стене и, между тем как он старался отогреть свои исхудавшие и оледеневшие члены, на бледных его губах вдруг появилось какое-то выражение радости и признательности, он как бы улыбался солнцу, единственному своему другу, который еще удостаивал его улыбкой.