Анна Каренина - Лев Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Левин хотел отвечать, но старый князь перебил его.
– Ну, про это единомыслие еще другое можно сказать, – сказал князь. – Вот у меня зятек, Степан Аркадьич, вы его знаете, Он теперь получает место члена от комитета комиссии и еще что-то, я не помню. Только делать там нечего – что ж, Долли, это не секрет! – а восемь тысяч жалованья. Попробуйте, спросите у него, полезна ли его служба, – он вам докажет, что самая нужная. И он правдивый человек, но нельзя же не верить в пользу восьми тысяч.
– Да, он просил передать о получении места Дарье Александровне, – недовольно сказал Сергей Иванович, полагая, что князь говорит некстати.
– Так-то и единомыслие газет. Мне это растолковали: – как только война, то им вдвое дохода. Как же им не считать, что судьбы народа и славян… и все это?
– Я не люблю газет многих, но это несправедливо, – сказал Сергей Иванович.
– Я только бы одно условие поставил, – продолжал князь. – Alphonse Karr прекрасно это писал перед войной с Пруссией. «Вы считаете, что война необходима? Прекрасно. Кто проповедует войну – в особый, передовой легион и на штурм, в атаку, впереди всех!»
– Хороши будут редакторы, – громко засмеявшись, сказал Катавасов, представив себе знакомых ему редакторов в этом избранном легионе.
– Да что ж, они убегут, – сказала Долли, – только помешают.
– А коли побегут, так сзади картечью или казаков с плетьми поставить, – сказал князь.
– Да это шутка, и нехорошая шутка, извините меня, князь, – сказал Сергей Иванович.
– Я не вижу, чтобы это была шутка, это… – начал было Левин, но Сергей Иваныч перебил его.
– Каждый член общества призван делать свойственное ему дело, – сказал он. – И люди мысли исполняют свое дело, выражая общественное мнение. И единодушие и полное выражение общественного мнения есть заслуга прессы и вместе с тем радостное явление. Двадцать лет тому назад мы бы молчали, а теперь слышен голос русского народа, который готов встать, как один человек, и готов жертвовать собой для угнетенных братьев; это великий шаг и задаток силы.
– Но ведь не жертвовать только, а убивать турок, – робко сказал Левин. – Народ жертвует и готов жертвовать для своей души, а не для убийства, – прибавил он, невольно связывая разговор с теми мыслями, которые так его занимали.
– Как для души? Это, понимаете, для естественника затруднительное выражение. Что же это такое душа? – улыбаясь, сказал Катавасов.
– Ах, вы знаете!
– Вот, ей-богу, ни малейшего понятия не имею! – с громким смехом сказал Катавасов.
– «Я не мир, а меч принес», говорит Христос, – с своей стороны возразил Сергей Иваныч, просто, как будто самую понятную вещь, приводя то самое место из евангелия, которое всегда более всего смущало Левина.
– Это так точно, – опять повторил старик, стоявший около них, отвечая на случайно брошенный на него взгляд.
– Нет, батюшка, разбиты, разбиты, совсем разбиты! – весело прокричал Катавасов.
Левин покраснел от досады, не на то, что он был разбит, а на то, что он не удержался и стал спорить.
«Нет, мне нельзя спорить с ними, – подумал он, – на них непроницаемая броня, а я голый».
Он видел, что брата и Катавасова убедить нельзя, и еще менее видел возможности самому согласиться с ними. То, что они проповедывали, была та самая гордость ума, которая чуть не погубила его. Он не мог согласиться с тем, что десятки людей, в числе которых и брат его, имели право, на основании того, что им рассказали сотни приходивших в столицы краснобаев-добровольцев, говорить, что они с газетами выражают волю и мысль народа, и такую мысль, которая выражается в мщении и убийстве. Он не мог согласиться с этим, потому что и не видел выражения этих мыслей в народе, в среде которого он жил, и не находил этих мыслей в себе (а он не мог себя ничем другим считать, как одним из людей, составляющих русский народ), а главное потому, что он вместе с народом не знал, не мог знать того, в чем состоит общее благо, но твердо знал, что достижение этого общего блага возможно только при строгом исполнении того закона добра, который открыт каждому человеку, и потому не мог желать войны и проповедывать для каких бы то ни было общих целей. Он говорил вместе с Михайлычем и народом, выразившим свою мысль в предании о призвании варягов: – «Княжите и владейте нами. Мы радостно обещаем полную покорность. Весь труд, все унижения, все жертвы мы берем на себя; но не мы судим и решаем». А теперь народ, по словам Сергей Иванычей, отрекался от этого, купленного такой дорогой ценой, права.
Ему хотелось еще сказать, что если общественное мнение есть непогрешимый судья, то почему революция, коммуна не так же законны, как и движение в пользу славян? Но все это были мысли, которые ничего не могли решить. Одно несомненно можно было видеть – это то, что в настоящую минуту спор раздражал Сергея Ивановича, и потому спорить было дурно; и Левин замолчал и обратил внимание гостей на то, что тучки собрались и что от дождя лучше идти домой.
XVIIКнязь и Сергей Иваныч сели в тележку и поехали; остальное общество, ускорив шаг, пешком пошло домой.
Но туча, то белея, то чернея, так быстро надвигалась, что надо было еще прибавить шага, чтобы до дождя поспеть домой. Передовые ее, низкие и черные, как дым с копотью, облака с необыкновенной быстротой бежали по небу. До дома еще было шагов двести, а уже поднялся ветер, и всякую секунду можно было ждать ливня.
Дети с испуганным и радостным визгом бежали впереди. Дарья Александровна, с трудом борясь с своими облепившими ее ноги юбками, уже не шла, а бежала, не спуская с глаз детей. Мужчины, придерживая шляпы, шли большими шагами. Они были уже у самого крыльца, как большая капля ударилась и разбилась о край железного желоба. Дети и за ними большие с веселым говором вбежали под защиту крыши.
– Катерина Александровна? – спросил Левин у встретившей их в передней Агафьи Михайловны с платками и пледами.
– Мы думали, с вами, – сказала она.
– А Митя?
– В Колке, должно быть, и няня с ними.
Левин схватил пледы и побежал в Колок.
В этот короткий промежуток времени туча уже настолько надвинулась своей серединой на солнце, что стало темно, как в затмение. Ветер упорно, как бы настаивая на своем, останавливал Левина и, обрывая листья и цвет с лип и безобразно и странно оголяя белые сучья берез, нагибал все в одну сторону: – акации, цветы, лопухи, траву и макушки дерев. Работавшие в саду девки с визгом пробежали под крышу людской. Белый занавес проливного дождя уже захватывал весь дальний лес и половину ближнего поля и быстро подвигался к Колку. Сырость дождя, разбивавшегося на мелкие капли, слышалась в воздухе.
Нагибая вперед голову и борясь с ветром, который вырывал у него платки, Левин уже подбегал к Колку и уже видел что-то белеющееся за дубом, как вдруг все вспыхнуло, загорелась вся земля и как будто над головой треснул свод небес. Открыв ослепленные глаза, Левин сквозь густую завесу дождя, отделявшую его теперь от Колка, с ужасом увидал прежде всего странно изменившую свое положение зеленую макушу знакомого дуба в середине леса. «Неужели разбило?» – едва успел подумать Левин, как, все убыстряя и убыстряя движение, макушка дуба скрылась за другими деревьями, и он услыхал треск упавшего на другие деревья большого дерева.
Свет молнии, звук грома и ощущение мгновенно обданного холодом тела слились для Левина в одно впечатление ужаса.
– Боже мой! Боже мой, чтоб не на них! – проговорил он.
И хотя он тотчас же подумал о том, как бессмысленна его просьба о том, чтоб они не были убиты дубом, который уже упал теперь, он повторил ее, зная, что лучше этой бессмысленной молитвы он ничего не может сделать.
Добежав до того места, где они бывали обыкновенно, он не нашел их.
Они были на другом конце леса, под старою липой, и звали его. Две фигуры в темных платьях (они прежде были в светлых), нагнувшись, стояли над чем-то. Это были Кити и няня. Дождь уже переставал, и начинало светлеть, когда Левин подбежал к ним. У няни низ платья был сух, но на Кати платье промокли насквозь и всю облепило ее. Хотя дождя уже не было, они все еще стояли в том же положении, в которое они стали, когда разразилась гроза. Обе стояли, нагнувшись над тележкой с зеленым зонтиком.
– Живы? Целы? Слава богу! – проговорил он, шлепая по неубравшейся воде сбивавшеюся, полною воды ботинкой и подбегая к ним.
Румяное и мокрое лицо Кити было обращено к нему и робко улыбалось из-под изменившей форму шляпы.
– Ну, как тебе не совестно! Я не понимаю, как можно быть такой неосторожной! – с досадой напал он на жену.
– Я, ей-богу, не виновата. Только что хотели уйти, тут он развозился. Надо было его переменить. Мы только что… – стала извиняться Кити.
Митя был цел, сух и не переставая спал.
– Ну, слава богу! Я не знаю, что говорю!
Собрали мокрые пеленки; няня вынула ребенка и понесла его. Левин шел подле жены, виновато за свою досаду, потихоньку от няни, пожимая ее руку.