Совершенно секретно - Александр Бирюк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сразу же после такого удачного спасения меня отправили на санитарном самолете прямиком в Гонолулу. Ранение хоть и было пустяковым по сути, но принесло мне много неприятностей при выздоровлении. Я очутился в одном из самых прекрасных военных госпиталей, развернутых с началом войны в вечнозеленых рощах Оаху, и тут с немалым для себя удивлением я обнаружил, что всех летчиков, участвовавших в той атаке на японские авианосцы, почему-то рассредоточили по разным заведениям, так что даже и поговорить толком было не с кем — меня окружали сплошные матросы с кораблей да пару стрелков с разведывательных "каталин", и потому все разговоры вокруг сражения и его результатов исчерпывались довольно примитивными фразами типа: "А здорово мы им врезали!" Только после окончательного выздоровления, когда меня отправили воевать на Гуадалканал, я стал что-то понимать, особенно когда стал свидетелем одного очень интересного случая, про который тоже стоит обязательно рассказать.
…Это произошло в декабре того же самого года, когда меня перевели в морскую пехоту. Хоть мои раны и затянулись наилучшим образом, но командование почему-то посчитало, что для службы на авианосцах я уже не пригоден. Об этом особенно твердил какой-то доктор-капитан, пытавшийся внушить мне, что у меня внутри якобы нарушены какие-то нервные или еще некие центры, не позволяющие моему организму больше переносить довольно грубые посадки палубного бомбардировщика на авианосец. Это было несколько смешно, потому что я не чувствовал совершенно никаких нарушений… но я не возражал, тем более я понял, что в морской пехоте, невзирая на полное фиаско ее авиации у Мидуэя, служить все же полегче. Просто скажу — мне осточертело воевать в открытом море, неделями не видеть суши и в один прекрасный момент быть сожранным вечно голодными акулами при вынужденной посадке на воду. Я хотел быть поближе к земле — вот меня и отправили на этот чёртов Гуадалканал. Я же не знал тогда, что там будет все еще похлеще, чем было при Мидуэе… Я даже не подозревал об этом!
Так вот, когда я попал на этот остров вместе со свежими частями морской пехоты, там уже несколько месяцев творилось такое, что простым человеческим языком и описать невозможно. Конечно, в тыл поступали только победные реляции, чтобы, как говорится, держать моральный дух нации на должной высоте, о потерях в этих реляциях по большей части не было ни слова, но когда я впервые увидел перепаханную японскими бомбами и снарядами взлетную полосу Гендерсон-Филд, то сразу смекнул, что попал совсем не по тому адресу. Каждая стычка между нами и японцами на суше превращалась в настоящую скотобойню, не уступающую по живописности лучшим произведениям Босха. До сих пор я предполагал, что настоящая мясорубка творится гораздо западней, на Новой Гвинее, например, но тут было все ужасней, словно и мы, и японцы защищали не населенные всяческими миазмами джунгли где-то на самом краю света, а землю своих предков. За несколько дней до моего появления на Гуадалканале японцы утопили на подходе к острову один наш авианосец, сразу урезав ударные силы Нимитца вдвое, они уничтожили почти три сотни самолетов и много других кораблей. Аэродром, расположенный, кстати, вблизи самой линии фронта, каждую Божию ночь обстреливали японские крейсера, наш флот попытался прекратить это "избиение младенцев", но силы опять-таки оказались неравны, и однажды после полуночи 30 ноября японские эсминцы в коротком ночном бою торпедами пустили на дно морское сразу четыре наших тяжелых крейсера — основу сопротивления защитников острова от убийственных набегов неприятельского флота, на том дело и закончилось. Подходы к Гуадалканалу оказались блокированы японскими линкорами, и помочь не могли даже героические усилия всей нашей авиации. Когда уцелевшие после непрекращающихся ночных обстрелов бомбардировщики взлетали утром на перехват врага, японских кораблей обычно и след простывал — они быстро отходили за пределы досягаемости нашей авиации. Так что несладко, одним словом, было нам на Гуадалканале, очень несладко.
…В один прекрасный день мы возвратились после неудачной попытки атаковать продвигающееся к острову японское соединение тяжелых крейсеров, причем чуть было не повторилась картина, аналогичная той, что произошла в свое время возле Мидуэя. Хоть пикировщики и повредили один вражеский корабль, заставив врага отказаться от проведения операции, но из боя не вернулась большая часть торпедоносцев — целых сорок экипажей. После возвращения пилот одного из немногих уцелевших "эвенджеров" выбрался из своего самолета и налетел с кулаками на моего командира — Мартина Эллсли. Он обвинил его в том, что тот якобы сорвал хорошо спланированную комбинированную атаку, и потому японцы увернулись от всех выпущенных торпед. Когда его оттаскивали от Эллсли, он орал что-то типа того, что"…мидуэйские штучки не пройдут", намекая, очевидно, на тот факт, что пикировщики, как и тогда, при Мидуэе, почему-то запоздали к месту боя. Конечно, я допускаю, что при желании аналогию можно было углядеть, но на самом деле мы ни в чем, как мне тогда казалось, не были виноваты. Дело в том, что к моменту атаки японская эскадра разделилась на две части, а наши разведывательные самолеты вовремя этот маневр не засекли. В результате наш командир решил атаковать, не дожидаясь подхода торпедоносцев, в то время, как японские "зеро" разделывали "под орех" эти самые торпедоносцы совсем в другом квадрате моря, а когда понял свою ошибку, то было поздно. Но пилот "эвенджера" не унимался, он обвинил нашего Эллсли то в сговоре с "хитрым и ленивым" адмиралом Нимитцем, то с "коварными и продажными" японцами, и я понял, что у малого просто "поехала крыша". Такого же мнения был и командир авиабазы, он отправил бедного торпедника с первой же оказией подальше от Гуадалканала, и с тех пор его больше никто не видел, и о нем больше ничего не слышал…
Однако его слова крепко запали мне в голову, и я вспомнил те странные, не вписывающиеся ни в какие схемы сигналы на частоте нашей эскадрильи, которые услышал над японской эскадрой памятным утром 4 июня. Я начал задумываться.
Конечно, не моё свинячье дело обсуждать приказы мудрых адмиралов, но мне вдруг начало казаться, что они и на самом деле ведут нечистую игру, подставляя наших ребят под японские пушки и пулеметы в угоду каким-то своим собственным махинациям. Я поделился своими невеселыми мыслями с Генри Фишером — моим приятелем, стрелком командира группы. Но Фишер только отмахнулся.
— Будешь много думать, — глубокомысленно изрек он, — попадешь к торпедникам. Для начала. Наше с тобой дело — стрелять, а не панику разводить!
…Вскоре после этого разговора меня вызвал к себе командир базы полковник Даллесон и подозрительно улыбаясь, поставил меня в известность о том, что морская пехота состоит не только из одной авиации, и в окопах на самом Гуадалканале каждый день появляется безразмерное множество свободных вакансий. Я все сразу понял, и проклиная длинный язык своего дружка Фишера, оказавшегося самым натуральным стукачом, честно признался полковнику, что, кажется, влез абсолютно не в свое дело. Даллесон похвалил меня за такую своевременную сообразительность, и один к одному повторил тезис подонка Фишера о том, что моё дело — стрелять, и стрелять поточнее, а выдвигать всякие нелепые гипотезы относительно методов ведения войны нашими адмиралами — последнее дело. Затем он зачем-то вкратце обрисовал "блестящее" положение нашей армии на фронтах и закончил свою тираду такими словами:
— Если вы, Ричардс, вдруг снова почувствуете себя адмиралом, то приходите сразу ко мне, а не распространяйте свои страдания по всей округе.
Я клятвенно пообещал командиру, что в будущем он останется мною доволен. На прощание Даллесон предупредил меня, что отныне он будет интересоваться всеми моими успехами по службе лично, и посоветовал на всякий случай пореже писать письма домой… Уходил я от него в расстроенных чувствах, ибо понимал, что теперь имею все шансы так и закончить войну простым матросом.
Однако я ошибся. Через месяц мне присвоили внеочередное (!) звание. А это означало, что пилот того "эвенджера" был в чем-то прав, но для меня эта правда оставалась тайной за семью печатями, и мне дали понять, чтобы я держался от нее подальше. Более я с разговорами насчет "мидуэйских штучек" не сталкивался, а после окончания гуадалканальской кампании, когда активность японцев на море и на суше заметно упала и наши адмиралы и генералы, перейдя из обороны к наступлению, кардинально изменили тактику ведения боёв, в том числе и воздушных, о тех трагических событиях если и вспоминали, то только в возвеличительной форме.
После войны в своих воспоминаниях я не раз возвращался к Мидуэю, но все равно старался не впутываться во всякие тайны, связанные с ним. В конце концов военные хорошо заплатили мне за то, чтобы я не навязывал свои мнения другим — не забывайте, что войну я закончил главстаршиной и получал шикарную пенсию от Пентагона, хоть и не имею никаких орденов за боевые заслуги… не считая Мидуэя, конечно. Однако я все же не удержался — как-то раз мне повстречался в Лас Вегасе Билл Томпсон, пилот 6-й разведывательной эскадрильи Эрла Галлахера, пикировавшего на "Кагу" десятым по счету после своего командира и положившего свою бомбу прямо у борта японского авианосца, и стал осторожно (как мне тогда казалось) расспрашивать его о том, какие у него были ощущения после такой подозрительно легкой победы. Но Томпсон на мои расспросы только пожимал плечами, а потом сказал: "Ну какая разница, Бон, случайно мы вышли на японцев, или специально кружили над ними в ожидании какого-то сигнала? Самое главное, что мы им все-таки врезали!"