Достоевский - Людмила Сараскина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет никаких сведений и о том, что когда-либо позже Достоевский вспомнил об этой дикой истории. Что касается злополучной книжонки, то вряд ли она была ему нужна в личной библиотеке — тем более что ввезти ее в Россию по цензурным причинам было невозможно.
Ничто, однако, не проходит бесследно; грубая выдумка иностранца, сфабрикованная, как писал Достоевский, «для вреда России и для собственной выгоды», дала повод русскому романисту обдумать и под давлением чрезвычайных обстоятельств сформулировать принципиальные требования к художественным, а также документальным сочинениям, касающимся России и ее истории. «Люди, называющие себя образованными и цивилизованными, готовы часто с необычайным легкомыслием судить о русской жизни, не зная не только условий нашей цивилизации, но даже, например, географии... Самые дикие и необычайные известия из современной жизни России находят в публике полную и самую наивную веру», — заметил он в этой связи. Литературное чутье подсказывало, что от всякой клеветы, как бы она ни была нелепа и безобразна, «все-таки что-нибудь остается».
Может быть, поэтому, рассуждая о вреде всякой умышленной клеветы и нарочитых промахов против истины в том самом неоконченном письме редактору иностранного журнала, Достоевский неосторожно объявил: «И, однако, признаюсь, я никогда не взял бы на себя труда обнаруживать в этом случае ложь и восстановлять истину: труд слишком был бы уж унизителен».
Слово «никогда» вырвалось опрометчиво: «унизительный» труд по восстановлению истины вопреки заведомой лжи был в тот момент уже, как говорится, при дверях. От фразы же — пусть и с отрицательным значением («...я никогда не взял бы на себя труда...») — веяло сквозным ветерком, предвещавшим резкую перемену погоды.
«Но вот на днях, случайно, попалась мне на глаза книжонка... В этой книжке описывается собственная моя история, и я занимаю место одного из главнейших действующих лиц».
Наступала пора самому приниматься за описание своей истории.
В контексте занятий и интересов Достоевского лета и осени 1868 года труд по опровержению бульварного писаки выглядел бы и впрямь нелепо. Ему пришлось бы публично заявить, что в 1855 году он находился не в Петербурге, а в Семипалатинске, никакого заговора не возглавлял, а служил рядовым линейного батальона; не умер по дороге в Сибирь, а возвратился в Россию и ныне как частное лицо путешествует по Европе вместе с женой, которая вовсе не постриглась в монахини, а, напротив, родила дочь. Ему пришлось бы добавить, что уже давно революционных убеждений не разделяет и с нигилизмом порвал, что государя-освободителя любит до обожания, а также считает себя патриотом и благонамеренным подданным империи. Можно было бы еще упомянуть, что он лелеет мысль о возвращении в Россию, где только и можно написать роман-притчу
«Атеизм», перед которым прежняя литературная карьера «была бы только дрянь и введение» и которому он хочет посвятить всю свою будущую жизнь.
Пока же события повернулись так, что в начале августа 1869-го они с женой после остановок в Болонье, чарующей Венеции (четыре дня не сходили с площади Сан-Марко) и в Вене, после неудачных попыток обосноваться в Праге прибились к хорошо знакомому Дрездену, где сняли три комнаты: Анне Григорьевне предстояло родить, ее мать была с ними. 14 (26) сентября в доме на Victoriastraβe, 5, и произошло счастливое событие — родилась дочь Люба. «Все обошлось превосходно, — писал радостный отец Майкову, приглашая его в крестные, — и ребенок большой, здоровый и красавица. Мы с Аней счастливы. Мы в великой радости».
Радость, однако, омрачилась злостным безденежьем. Десятидневный переезд из Флоренции в Дрезден с отелями и прогулками съел почти всю наличность; не было денег заплатить повивальной бабке и доктору; несколько сторублевых вещей пришлось заложить по приезде всего за два червонца; на очереди были белье, пальто и сюртук Ф. М.; а ведь нужны были теплые вещи для младенца — и даже крестить Любочку было не на что (крестины состоятся только в конце декабря). Не было денег на отправку рукописи — а уже был готов «Вечный муж» для «Зари». При этом из Петербурга приходили неясные слухи о смерти тетки Куманиной и ее наследстве, но слухи были недостоверны, и надеяться на тетушкины капиталы не имело смысла. Эмилия Федоровна слала письма чуть не ругательные. «Понять не могу, по какой причине они считают меня обязанным им помогать. Я рад это делать и делаю, в ущерб (с лишком даже себе и своей семье), но когда меня считают оброчным рабом или раскаявшимся вором (ведь говорили же, что я расстроил и промотал ихнее наследство после брата Михайлы) — то это меня возмущает», — оправдывался Достоевский.
Но сердце все равно ныло, когда долго не удавалось послать хоть малую толику семейству Михаила, а также пасынку, от которого писатель вовсе не отрекся и жалел его. «Положение его, действительно, должно быть ужасное. Это мне так тяжело, что во сне даже снится... Я ведь чувствую, что он в последней крайности», — писал Ф. М. летом 1868-го Майкову, узнав из письма Паши о его сиротском быте и полуголодном существовании. О подростке, теперь уже юноше, заботу о котором завещала ему Мария Дмитриевна и «которого некому было любить», болела душа. К тому же Паша вовсе не был таким чудовищем, каким порой казался Анне Григорьевне и ее матери. Он умел быть нежным и сердечным и обращался к отчиму не иначе как «милый, дорогой, голубчик Папа». «Поздравляю Вас, папа, и Анну Григорьевну с рождением милой для вас дочери!.. Еще не видавши, ужасно полюбил эту девочку... Поздравляю, голубчик папа, Вас с счастьем, которым Вы теперь наслаждаетесь. Я рад, от души рад, что у вас есть собственное дитя!»38 — так писал он, когда родилась Соня. (А в это время Майков сообщал Достоевскому о петербургских толках: «Хорошо, что у вас родилась дочь, а не сын, потому что в случае вашей смерти сочинения ваши наследует семейство брата, а не жена и дочь, если Ф. М. не сделает завещания»39.)
Надо полагать, к этим толкам Паша отношения не имел. Он взрослел, был привязан к отчиму и его семье и все меньше огорчал «голубчика папу». «Любашечку дорогую целую крепко-крепко; скажите ей, милой крошке, что я ее очень люблю. Она, то есть это большое-то существо служит часто темой наших разговоров... Как бы мне хотелось с Вами поговорить о многом, а также и с Анной Григорьевной; благодарю ее душевно, что она меня, несмотря на мои проказы, помнит все-таки». Ф. М. отвечал ему тем же: «Люблю тебя по-прежнему и более всего рад тому, что ты сумел поставить себя на порядочную ногу. Ты да Люба, которой уже почти три месяца, — мои дети, и всегда так будет». (Паша определился, наконец, на службу, хлопотал о продаже второго издания «Идиота», доверенность на которую написал ему Ф. М. в Дрездене.)