Персоноцентризм в классической русской литературе ХIХ века. Диалектика художественного сознания - Анатолий Андреев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тема – и в этом еще одна «едкая истина», еще одно «несчастье» Лермонтова – предъявляет нешуточные требования не только к творцам, но и исследователям творчества. Тот, кто не понимает изначальной диалектичности темы, обречен «ужасно обижаться», «очень тонко замечать» нюансы, не улавливая сути и т. п. «Старая и жалкая шутка!»: браво, господин «автор».
Великий роман требует великих читателей. Надо видеть больше, чем видел автор, тем более, что объективно мы имеем такую возможность. Видеть больше – значит выявлять связи и отношения, обогащающие (или обедняющие: таковы суровые «законы» темы) суть романа и героя. Печорин с самого начала вступает в сложные отношения не только и не столько с «водяным обществом», сколько с трактовкой магистральной темы культуры. Безусловно генетическое (или типологическое) сходство «Героя» с Онегиным и Чацким. Дело даже не в том, что в текст романа непосредственно вкраплены соответствующие цитаты из Пушкина и Грибоедова, выполняющие знаковую функцию. Формулы «горе от ума» и «ума холодных наблюдений и сердца горестных замет» становятся зернами, из которых вырастает дух, аура и пафос романа. Вот цитата из предисловия автора к «журналу» Печорина: «История души человеческой, хотя бы самой мелкой души, едва ли не любопытнее и не полезнее истории целого народа, особенно когда она – следствие наблюдений ума зрелого над самим собою и когда она писана без тщеславного желания возбудить участие или удивление» (тут автор явно лукавит, но к этому мы вернемся позднее). Что такое история души? Это заметки ума.
Или вот еще абсолютно четкая формулировка, точный акт самопознания (Печорин – Вернеру перед дуэлью): «Я давно уж живу не сердцем, а головою. Я взвешиваю, разбираю свои собственные страсти и поступки с строгим любопытством, но без участия. Во мне два человека: один живет в полном смысле этого слова, другой мыслит и судит его; (…)». «Мыслить и судить» – значит не жить, и уж точно «не жить в полном смысле этого слова». Чего ж вам больше? Все «герои» стали жить «головою» – и вследствие этого вкусили «горе от ума». Но – и в этом принципиальная разница – Печорин мыкает не то горе и страдает не от того ума, которые были у Онегина. Горе от ума – слишком общий диагноз, и даже не диагноз, а некая общая ситуация. Перед нами конкретное горе от конкретного ума. Печорин отдает себе отчет: «(…) полнота и глубина чувств и мыслей не допускает бешеных порывов: душа, страдая и наслаждаясь, дает во всем себе строгий отчет и убеждается в том, что так должно; она знает, что без гроз постоянный зной солнца ее иссушит; она проникается своей собственной жизнью, – лелеет и наказывает себя, как любимого ребенка. Только в этом высшем состоянии самопознания человек может оценить правосудие божие».
И вот в «высшем состоянии самопознания» (блестящая формула!) Печорин записывает: «Пробегаю в памяти все мое прошедшее и спрашиваю себя невольно: зачем я жил? для какой цели я родился?.. А, верно, она существовала, и, верно, было мне назначение высокое, потому что я чувствую в душе моей силы необъятные… Но я не угадал этого назначения, я увлекся приманками страстей пустых и неблагодарных; из горнила их я вышел тверд и холоден как железо, но утратил навеки пыл благородных стремлений – лучший цвет жизни».
Все абсолютно точно, ясно и недвусмысленно: существуют «назначение высокое», «высшее состояние самопознания», «цели», «благородные стремления» – но Печорин до них не дотягивает. Он «не угадал» этого назначения, хотя не ставит под сомнение наличие этого параметра человеческой жизни. Антигерой Печорин точкой отсчета в своей незаладившейся жизни делает именно героику (хотя героику особого толка – личностно окрашенную, с родовыми вкраплениями начала персоноцентрического). Столкновение ума с сердцем не воскресило душу, как у Онегина, а убило ее; Печорин растерял прежние идеалы, однако не приобрел новых. Он не отвергает идеологию как таковую; напротив, он выработал идеологию индивидуализма. Он – эгоист, все и вся рассматривающий под углом зрения своих удовольствий и интересов. В этом нет ничего высокого, что он и не отрицает, но в этом присутствует некая своеобразная честность: я не скрываю порочности своей натуры. А вот все остальные, общество, свет, толпа – прикрываются фразами-идеалами. Так что честнее, достойнее быть циником. И это – высшая, но гибельная точка отсчета в романе.
Получается: честно говоря, человек, думающий человек, – неизбежно становится порочным, «подлым» (хотя при этом обогащается как личность).
Таким образом, перед нами полуромантическая модель яркой, сильной личности, во всем противостоящей заурядному обществу. Печорин забавляет себя, развеивает смертельную скуку любыми доступными ему средствами (и в этом – привлекательность, так сказать, конструктивность зла), презирая недостойную мыслящего человека жизнь, предлагаемую и одобряемую обществом. Печорин: «Глупец я или злодей, не знаю; но то верно, что я также очень достоин сожаления, может быть, больше, нежели она (Бэла – А.А.): во мне душа испорчена светом, воображение беспокойное, сердце ненасытное; мне все мало: к печали я так же легко привыкаю, как и к наслаждению, и жизнь моя становится пустее день ото дня; мне осталось одно средство: путешествовать». «Что за диво!» – восклицает на это Максим Максимыч. Диво дивное, согласимся мы. («Путешествовать», заметим, то есть делать ставку на «душу», «воображение» и «сердце» – на видеоряд, беспокоящий калейдоскоп чувств, а не на умопостижение – является стратегической ошибкой молодого Григория Александровича. Но к этому мы еще вернемся.)
Но Печорин, разрушая старое, взыскует нового – и в этом вся его нравственная высота. Такие отношения с миром обрекают его на трагическое одиночество: в этом суть модели. Нужно что-то другое, не то, что есть. Вот откуда трагиирония как форма защиты. Вот откуда всевозможные Казбичи, Карагезы и Азаматы, страсти, дуэли, честные контрабандисты, Мефистофель, Вампир, лорд Байрон, Кавказ и Персия… – экзотика как противопоставление этому вопиюще обыденному, элементарно простому и пошлому миру. В соответствии с принципами романтизма (и мировоззренческими, и художественными) – маловато диалектики. Тяга к абсолютным и бескомпромиссным суждениям грешит схемой. По-мальчишески задиристо отвергается сама возможность увидеть взаимосвязанность и взаимообусловленность – иной тип отношений с миром и собой, лучшей частью этого малопривлекательного мира. Или – или: чего в этом больше, честности или глупости?
Отсутствует зрелая и завораживающая глубина мысли, лишающая все суховатой определенности и однозначности. В романе все именно определенно – не в смысле высшей простоты, а в смысле некоторой упрощенности. Нет состояния «истинного величия», когда рассудок, все понимая, принимает необходимость жить. «Высшее состояние самопознания» – отнюдь не главное состояние Героя. Герои, если на то пошло, в принципе не очень-то склонны к самопознанию. Они рождены, чтобы бросать вызов, сражаться и побеждать. Это их духовная специализация. Одно дело назвать роман «Григорий Печорин» (или «Евгений Онегин»), и совсем другое – «Герой Нашего Времени».
Вроде бы все так. В романе все выложено без утайки, все шито белыми нитками. Все просто и понятно. Все логично. Однако сам факт романа (искусства) предполагает некую недосказанность, принципиальную многозначность, тайну, если хотите, неувязочку, скрытый план – ту самую мистику Красоты. Если есть роман – должно быть двойное дно. Где оно?
Скрытая интрига романа (ибо все приключения – для детско-юношеского внимания) – в отсутствии определенной оценки того, что явлено вполне определенно. В невозможности подобной оценки. Тут известная своими невероятными познавательными возможностями диалектическая логика – «с одной стороны», «с другой стороны» – как бы пробуксовывает, перестает работать. Со всех сторон все ясно. Не ясно, как быть с «этим парнем». Он прав уж тем, что поразительно целен. Просто кусок монолита, состоящий изо льда и пламени. Что несколько озадачивает. В нем есть пороки, встречаются и добродетели. Но он состоит не из них. Он состоит из состава метафизического: из философии, переплавляющей пороки если не в добродетели, то в некое подобие правды, истины. А философия человека несводима к конкретным проявлениям личности. Перед нами версия разгадки бытия – ни больше, ни меньше: именно таким видится скрытый план романа, подсвечивающий определенность с какой-то вечной, неопределенной, вмещающей в себя все стороны. Перед нами – человек, на наших глазах мучительно превращающийся в личность, но не отдающий себе в этом отчёта.
Перед нами – обратим внимание – Герой Нашего Времени. Герой, то есть духовный лидер, Нашего (общего) Времени, не исторического периода или эпохи, а Времени. Наше, человеческое, Время неизвестно, когда началось, и неизвестно, чем оно закончится. Известно лишь, что у Времени есть Герои, выразители духа Времени. Журнал Печорина, сопровождаемый как бы ненавязчивым комментарием повествователя (сводимым, по большей части, к восторженным фигурам умолчания: «автор» всего лишь отобрал «отрывки из журнала», именно те, а не иные «отрывки», заметим; это ли не авторский произвол? Кроме того, «автор» «переменил все собственные имена», «поместил в этой книге только то, что относилось к пребыванию Печорина на Кавказе; в моих руках осталась еще толстая тетрадь, где он рассказывает всю жизнь свою»; это ли не соавторство?), – это не исторический, но человеческий документ, история души человека. Перед нами попытка сформулировать родовые признаки человека, субъекта Истории и Времени, – человека, обречённого рано или поздно обнаружить в себе свойства личности. Вот вам и определение темы в плане бытийном (данное определение можно считать предметом не только этого романа, но и литературы в целом).