Сказки Золотого века - Петр Киле
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Да, он весел, как-то лихорадочно весел.
- Смешон-то он, а не Пушкин, а нет - он всех вас очаровал, даже изяществом квартиры, богатством серебра и особым убранством комнат, предназначенных для его жены. Все напоказ. Сейчас видно, как он обожает невесту, а Геккерн любит и балует ее. А вот смотри: Дантес снова, стоя против Натали, устремляет к ней долгие взгляды и, кажется, совсем забывает о своей невесте, которая меняется в лице и мучается ревностью. Видишь?
- Вижу, - смеется Александр Карамзин.
- А Натали? Она же, со своей стороны, ведет себя не очень прямодушно: в присутствии мужа делает вид, что не кланяется с Дантесом и даже не смотрит на него, а когда его нет, опять принимается за прежнее кокетство потупленными глазами, нервным замешательством в разговоре, как замечает Софи. Но для нее это какая-то непрестанная комедия, смысл которой никому хорошенько непонятен.
- А по-моему, очень даже хорошо понятен! - воскликнул Карамзин и призадумался.
- Да, но все обращают внимание не на них, а на Пушкина, угрюмое беспокойство которого Софи находит смешным. "Ах, смею тебя уверить, - пишет она Андрею в Париж, - это было ужасно смешно".
- Нет, мне неловко.
- Хорошо. А Софи для разнообразия сообщает в Париж о том, что на днях вышел четвертый том "Современника" и в нем напечатан роман Пушкина "Капитанская дочка", говорят восхитительный...
- В самом деле!
- Это еще не все. Пушкин, полагая, что покончил с Дантесом, решил окончательно объясниться с Геккерном, написал письмо, которое неминуемо привело бы к дуэли, но граф Соллогуб тотчас бросился к Жуковскому, и последний остановил отсылку письма не без участия государя.
- Бог мой! - Александр Карамзин с тревогой оглянулся вокруг.
Между тем явились новые гости, среди них Глинка, и все собрались у рояля; он охотно импровизировал на темы из его оперы и распевал романсы.
3
По ту пору в одном из журналов писали: "Никогда еще у нас сценическое произведение не возбуждало такого живого полного энтузиазма, как "Жизнь за царя"; восторженные слушатели осыпали рукоплесканиями знаменитого маэстро. Г. Глинка вполне заслужил это внимание: создать народную оперу - это такой подвиг, который запечатлеет навсегда его имя в летописях отечественного искусства... Не прошло еще трех недель со времени появления на сцене "Жизни за царя", а уж мотивы ее слышатся не только в гостиных, где она теперь владеет разговором, - но даже на улице - новое доказательство народного духа этой оперы"
Случилось быть по ту пору в Петербурге одному французу, литератору, двоюродному брату знаменитого писателя Проспера Мериме. "Жизнь за царя" Глинки, - писал Анри Мериме, - отличается драгоценной оригинальностью... В этом произведении так хорошо воплощена русская ненависть и любовь, русские слезы и радости, глубокая ночь и лучезарная заря России. Это сперва такая скорбная жалоба, потом гимн искупления такой гордый и такой торжественный, что последний крестьянин, перенесенный из своей избы в театр, был бы тронут до глубины сердца. Это более чем опера, это национальная эпопея, это лирическая драма... Хотя я и иностранец, но я никогда не присутствовал на этом спектакле без живого и сочувственного волнения".
У Лермонтова, который, кроме поэзии и живописи, с детства проявлял интерес к музыке, опера Глинки горячо обсуждалась и даже разыгрывалась, поскольку вскоре, кроме партитуры, появились в печати и фортепьянные переложения оперы. В поднявшейся полемике вокруг новой оперы не с одной ложкой легтя выступил Фаддей Булгарин, ярый враг Пушкина, то есть всего высокого, национально-русского в искусстве. Но всего лучше прозвучала статья князя Одоевского. Лермонтов рисовал, по своему обыкновению, играя в шахматы с Шан-Гиреем, а Раевский читал вслух:
- ... С этой оперой решался вопрос, важный для искусства вообще и для русского искусства в особенности, а именно: существование русской оперы, русской музыки... С оперою Глинки является то, чего давно ищут и не находят в Европе, - новая стихия в искусстве и начинается в его истории новый период: период русской музыки. Такой подвиг... есть дело не только таланта, но гения!" Каково? Ай-да князь!
- Глинка сделал в музыке то, что Пушкин в поэзии? - Лермонтов задумался. - Что же мне остается?
Лермонтов, ожидавший встречи и знакомства с Пушкиным с беспокойством и даже со страхом, которого ничто бы не могло вызвать в нем, нежданно-негаданно увидел его при театральном разъезде, совсем близко. Пушкин, повстречав офицера с рукой на перевязи, очевидно, из-за ранения, приостановил свой быстрый шаг, как к ним подошли две дамы, сестры Гончаровы, которых Лермонтов узнал, то есть это были Наталья Николаевна, жена Пушкина, и Катерина Николаевна, ее сестра, которую офицер (это был Данзас, лицейский товарищ поэта) поздравил по случаю свадьбы, при этом Пушкин громко, смеясь, сказал по-французски: "Моя свояченица не знает теперь, какой национальности она будет: русской, французской или голландской?"
Лермонтов зашел к Муравьеву и, как всегда, дождавшись ухода гостей, спросил прямо:
- А этот Дантес не сойдет за белого человека?
- Совершенно. Он сойдет и за белую лошадь. У него врожденное свойство нравиться. Приглянулся императрице, едва прибыл в Россию, на рауте у графини Фикельмон, которая представила его ее величеству. Как бы случайно свели его с государем императором у одного художника, и его величеству барон Дантес понравился; он попросился на русскую военную службу, и был принят без проволочек в полк ее величества, в кавалергарды. Мало этого. Он так приглянулся барону Геккерну, голландскому посланнику, что тот усыновил его, и теперь барон Геккерн-младший богат и один из лучших женихов, не только в Петербурге.
- И он женится на Катрин Гончаровой, засидевшейся в девах?
- Я думаю, это Пушкин им играет, выпытывая свою судьбу. Барон Дантес, теперь Геккерн, - он взял его фамилию, как женщина берет фамилию мужа, - волочился за Натальей Николаевной, это все видели, а Пушкин заставил его свататься к своей свояченице.
- Заставил?
- Здесь тайна. Я думаю, Пушкин хотел стреляться, да вмешался барон Геккерн-старший и счел за благо, во избежание дуэли, женить сына на свояченице Пушкина, чтобы всякие слухи прекратились. Катерина Николаевна хороша, но не рядом со своей замужней сестрой.
- Подходящая кобылка для кавалергарда?! - расхохотался Лермонтов. - Ах, каков Пушкин!
- Но Пушкин недоволен: породниться с Геккернами невелика честь, мира с ними он не желает.
- Белый человек на белой лошади - это Геккерны. Что за скверная символика представилась этой гадалке!
- Внешне красивая...
- Но гадкая и зловещая по смыслу - потому похоже на настоящее пророчество.
- Вы суеверны, Лермонтов?
- Нет. Часто я не верю ни в бога, ни в чорта, - расхохотался Лермонтов, - но верю в гетевское вечно-женственное, - но тут он замолк и поспешно откланялся.
4
Придворные балы считались самыми блестящими, что неудивительно, если сам государь император высматривал красивейших женщин повсюду, а государыня - красавцев-мужчин, чтобы они танцевали в Аничковом дворце. Так, первый поэт России Пушкин был пожалован в камер-юнкеры только для того, чтобы его жена Наталья Николаевна танцевала в Аничковом; так, некий молодой француз, которого графиня Фикельмон представила императрице, так понравился ей, что она о нем сказала августейшему супругу, а государь предложил ему поступить на военную службу и не куда-нибудь, а в полк, шефом которого была сама императрица, в кавалергарды, потому что прежде всего из кавалергардов приглашали на придворные балы танцевать.
Так, игрою случая, роль которого невольно сыграли августейшие супруги, безвестный и бедный (по ту пору) барон Дантес получил разом чин русского офицера с правом танцевать на придворных балах, стало быть, и в лучших домах Петербурга.
За придворными балами славились балы у графа Ивана Илларионовича Воронцова-Дашкова, обер-церемониймейстера двора, и ее молоденькой жены Александры Кирилловны, урожденной Нарышкиной, кои посещали и государь с императрицей вместе или врозь, а также великие князья и наследник-цесаревич.
23 января 1837 года на балу у Воронцовых-Дашковых, как всегда, звенела музыка, носились пары по ярко освещенной зале и было весело, ибо здесь великолепие сочеталось со свободой, которую вносила девятнадцатилетняя графиня, резвая, приветливая, прямодушно смелая и лукавая. Она танцевала с Монго-Столыпиным, как все звали его в свете, любимцем женщин, чья корректность и даже некоторая флегматичность однако служили им лучшей защитой от завистливых взглядов и сплетен. О Лермонтове здесь еще не ведали, хотя именно его слово повторяли, обращаясь к Столыпину "Монго".