А порою очень грустны - Джеффри Евгенидис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Господи Иисусе Христе, помилуй меня грешного.
Господи Иисусе Христе, помилуй меня грешного.
Господи Иисусе Христе, помилуй меня грешного.
Господи Иисусе Христе, помилуй меня грешного.
Господи Иисусе Христе, помилуй меня грешного.
Молитву Иисусу Митчелл читал уже две недели. Делал он это не только потому, что именно эту молитву повторяла про себя Фрэнни Гласс из «Фрэнни и Зуи» (хотя такой рекомендацией никак нельзя было пренебречь). Митчеллу нравились религиозное безумие Фрэнни, то, что она ушла в себя, ее презрение к «ассистентам профессоров». Ее нервный кризис длиной в целую книгу, в течение которого она ни разу не встала с дивана, показался ему не просто увлекательно драматичным, но и очищающим в том смысле, в котором это слово применяли к Достоевскому — другие, но не он сам. (Толстой — дело другое.) И все-таки, хотя Митчелл испытывал похожий кризис, при котором все потеряло значение, молитву Иисусу он решил попробовать, лишь наткнувшись на нее в книге под названием «Православная церковь». Оказалось, молитва Иисусу относится к той религиозной традиции, по которой Митчелла двадцать два года назад каким-то непонятным образом окрестили. По этой причине он считал, что имеет право ее произносить. Так он и делал, то гуляя по кампусу, то во время собрания квакеров в Доме собраний рядом со школой Мозеса Брауна, то в моменты вроде этого, когда внутренний покой, который он с такими усилиями пытался обрести, начинал сходить на нет или давать сбои.
Митчеллу нравилось, что молитву можно произносить монотонно, нараспев. Фрэнни говорила: не надо вообще думать, что говоришь; просто повторяй молитву, пока сердце не вступит и не начнет повторять ее за тебя. Это было важно, поскольку стоило Митчеллу остановиться и задуматься о словах молитвы Иисусу, он понимал, что они ему не особенно по душе. «Господи Иисусе» — начало было не из легких. В нем чувствовался душок Библейского пояса. Точно так же и просьбы о помиловании казались по-рабски смиренными. Как бы то ни было, справившись с «Господи Иисусе Христе, помилуй меня», Митчелл натыкался на следующее препятствие — «грешного». И тут начинались настоящие трудности. В Евангелиях, которые Митчелл не воспринимал буквально, говорилось, что для того, чтобы родиться заново, надо умереть. Мистики, которых он воспринимал настолько буквально, насколько позволял их метафизический язык, говорили, что твоему «я» следует слиться с Богом. Идея слияния с Богом Митчеллу нравилась. Однако уничтожить свое «я», когда столь многое в нем тебе нравилось, было нелегко.
Он почитал молитву еще минуту, пока не успокоился немного. Потом поднялся и вышел из кафе. На той стороне улицы боковые двери церкви уже открылись. Внутри репетировал органист, музыка вылетала наружу и плыла над травой. Митчелл взглянул вниз, по направлению к подножию холма, — туда, куда исчезла Мадлен. Убедившись, что ее и след простыл, он направился вниз по Бенефит-стрит, к себе домой.
Отношения Митчелла с Мадлен Ханна — эти долгие, полные надежд отношения, время от времени многообещающие, но не оправдывающие ожиданий, — начались на маскарадной вечеринке с тогами, устроенной для первокурсников, когда шло посвящение в студенты. Подобные вещи он инстинктивно ненавидел: вечеринка с пивом в подражание голливудскому фильму означала сдачу в плен и игру по общим правилам. Митчелл пошел в университет не для того, чтобы вести себя как Джон Белуши. Он даже «Зверинец» не смотрел. (Он был поклонником Альтмана.) Однако не пойти означало остаться сидеть в одиночестве у себя в комнате, поэтому в конце концов он, выступая в духе бунтовщика, который не собирается бойкотировать вечеринку полностью, отправился туда в обычной одежде. Очутившись в комнате отдыха, располагавшейся в подвале, он тут же понял, что допустил ошибку. Ему думалось, что, отказавшись надевать тогу, он покажет себя человеком слишком продвинутым для подобных жалких увеселений; но вышло не так — стоя в углу с пластиковым стаканчиком пивной пены, Митчелл чувствовал себя таким же изгоем, как всегда на вечеринках, где полно интересных людей.
Как раз в этот момент он заметил Мадлен. Она была в середине зала, танцевала с парнем, в котором Митчелл распознал римского легионера. В отличие от большинства девушек на вечеринке, бесформенных в своих тогах, Мадлен повязала вокруг талии ремешок, чтобы полотнище хорошо сидело на ее фигуре. Она уложила волосы в римском стиле, а спину оставила соблазнительно голой. Не считая ее выдающейся внешности, Митчелл заметил еще, что танцы ее не слишком увлекали — держа в руке стакан пива, она беседовала с легионером, почти не обращая внимания на ритм, и что она то и дело покидала зал и уходила куда-то по коридору. Когда она вышла в третий раз, Митчелл, осмелев от алкоголя, подошел к ней и выпалил:
— Куда ты все время ходишь?
Мадлен не удивилась. Вероятно, она привыкла к тому, что с ней пытаются заговорить незнакомцы.
— Я тебе скажу, только ты решишь, что я со странностями.
— Нет, не решу.
— Это мое общежитие. Я подумала, раз все собираются на вечеринку, то стиральные машины никто занимать не будет. Вот я и решила заодно постираться.
Митчелл, не отрывая от нее глаз, пригубил пены.
— Тебе помочь?
— Нет, я справлюсь. — И добавила, словно подумав, что ее слова прозвучали нелюбезно: — Если хочешь, пойдем, посмотришь. Стирка — дело довольно интересное.
Она направилась по выложенному из шлакоблоков коридору, он пошел рядом.
— Почему ты не в тоге? — спросила она.
— Потому что это идиотизм! — Митчелл едва не сорвался на крик. — Это же глупо!
Ход был не из лучших, но Мадлен, кажется, не приняла это на свой счет.
— Я просто так пришла, потому что скучно было, — сказала она. — Если бы не в моей общаге устраивали, я бы, наверное, откосила.
В стиралке Мадлен принялась вытаскивать свое сырое белье из машины, куда полагалось кидать монетку. Для Митчелла одно это было достаточно пикантно. Но в следующую секунду произошло нечто незабываемое. Когда Мадлен наклонилась к машине, узел на ее плече развязался, и простыня упала.
Поразительно, как образ вроде этого — по сути, ничего особенного, всего лишь несколько дюймов кожи — способен держаться в памяти с неуменьшающейся ясностью. Мгновение длилось не более трех секунд. Митчелл в то время был не вполне трезв. И все-таки сейчас, спустя без малого четыре года, он мог, если пожелает (а желал он этого на удивление часто), вернуться в это мгновение, вызвать в памяти все тогдашние ощущения в подробностях: урчание сушилок, грохот музыки за стеной, запах, шедший от белья в сырой подвальной стиралке. Он в точности помнил, где стоял, помнил, как Мадлен наклонилась вперед, убирая за ухо прядь волос, когда соскользнула простыня и ее бледная, скромная протестантская грудь открылась его взору на несколько секунд, вскружив голову.
Она быстро прикрылась, подняв глаза и улыбнувшись, возможно — от смущения.
Позже, когда их отношения превратились в то близкое, не дающее удовлетворения, во что они превратились, Мадлен всегда опровергала его воспоминания о том вечере. Она утверждала, что пришла на вечеринку без тоги, а даже если и в тоге — хотя она такого не помнит, — то последняя никуда не соскальзывала. Ни в тот вечер, ни в последовавшие за ним тысячу вечеров ее голую грудь он ни разу не видел.
Митчелл отвечал, что видел ее в тот единственный раз и очень сожалеет, что больше это не происходило.
После маскарада Митчелл начал появляться в общежитии у Мадлен без предупреждения. Когда заканчивались дневные занятия по латыни, он шел, вдыхая прохладный, пахнущий листвой воздух, в Уэйлендский дворик и, все еще чувствуя, как в голове пульсирует Виргилиев дактилический гекзаметр, поднимался по лестнице к ней в комнату на четвертом этаже. Стоя в дверях у Мадлен, а если повезет, сидя за ее столом, Митчелл изо всех сил старался быть веселым. Соседка Мадлен по комнате, Дженнифер, всегда бросала на него взгляд, означавший, что ей точно известно, зачем он здесь. К счастью, они с Мадлен, кажется, не ладили, и Дженни часто оставляла их одних. Мадлен, судя по ее виду, всегда рада была, что он заскочил. Она тут же начинала рассказывать ему про то, что читает, а он кивал, словно в состоянии был следовать за ее мыслями об Эзре Паунде или Форде Мэддоксе Форде, при этом стоя так близко к ней, что ощущал запах ее вымытых шампунем волос. Иногда Мадлен угощала его чаем. Она не увлекалась травяными настоями из «Небесных приправ», с цитатой из Лао-Цзы на упаковке, а пила чай из «Фортнума и Мейсона» и больше всего любила «Эрл Грей». При этом она не просто кидала пакетик в чашку, но заваривала листовой чай, пользуясь ситечком и колпаком. У Дженнифер над постелью висел плакат с рекламой Вейла, штат Колорадо, — лыжник по пояс в снегу. Та половина комнаты, где обитала Мадлен, была более продвинутой. Она повесила там набор обрамленных снимков Ман Рэя. Покрывало и кашемировая накидка на ее кровати имели тот же серьезный угольный оттенок, что и ее свитеры с вырезом. На тумбочке лежали замечательные женские предметы: губная помада в серебряном футляре с монограммой и блокнот с картами нью-йоркской подземки и лондонского метро. А также вещи, вызывавшие некую неловкость: фотография ее семейства, на которой все были одеты в тон друг дружке; купальный халат от Лилли Пулитцер; отживший свой век плюшевый заяц по имени Фу-фу.