Том 12. Преображение России - Сергей Сергеев-Ценский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Очень упорно и очень отчетливо он думал: «Я не бобыль какой-нибудь, которому все равно… У меня — жена, дети… Раз тут такое что-то заварилось, мне надо дома сидеть…» И когда он выбрался, наконец, к Знаменской площади, он стал спокойнее. Тут было куда свободней. Но что особенно поразило его здесь — это кучка гимназистов-малышей, не старше двенадцати, с хохотом бросавших снежками в памятник Александру III.
После этого показалось ему, что и вокзал должен быть закрыт и что поезда должны застыть здесь на рельсах, как где-то в парке застыли вагоны трамвая. И очень удивило его, что дверь вокзала перед ним отворилась, что вокзал, как всегда, был полон пассажиров, что носильщик — бляха № 168, - к которому обратился он с коротким вокзальным вопросом: «Поезд на Москву?», ответил ему на ходу так же коротко: «В час дня».
Тут, стало быть, ничего не изменилось: в час дня поезд отходил ежедневно.
Кассир из окошечка подал ему билет, как всегда (он нарочно взял билет второго класса); швейцар в дверях пропустил его на перрон.
Тут еще был старый, привычный порядок, и, садясь в свой вагон, Полезнов подумал даже, не слишком ли он поспешил.
В уюте мягкого купе очень ярко представлялась ему недавняя девица со слитками червонного золота из-под мерлушки (он иначе никак бы и не мог назвать такие волосы — слитки). Рядом с нею такой невзрачной казалась теперь (именно теперь, в вагоне, когда вот-вот тронется и повезет к ней поезд) его жена, ни к чему располневшая за годы войны. Белесые волосы ее, он знал, были жидкие, и раньше, начиная чесать их, она плакала, так много их оставалось на гребешке, плакала и швыряла гребешок на пол. Теперь на полных плечах облезлая голова ее казалась маленькой и, если не присмотреться, чужой. Впрочем, по праздникам, когда ходила в церковь или в гости, жена пришпиливала к своим косичкам покупную косу…
В купе вошел последним старый отставной генерал. Что он был отставной, Полезнов видел и по его погонам, и по светлому драпу его шинели, и по тому, как был он заботливо укутан вытертым башлыком. И, чуть он расположился, к нему, единственному в купе военному, обратился уже не Полезнов, а какой-то оторопелого вида пассажир, высовывая из старого поднятого скунсового воротника синий, или, скорее, лиловый нос:
— А каковы события в Петрограде, генерал, а?
Генерал несколько раз похлопал слезящимися веками, дрожащими пальцами снял с верхних ресниц по ледяшке, точно не надеясь, что они на нем растают сами собою, и, когда проделал это, отозвался недовольно и строго:
— Че-пу-ха!.. Гм… События, события… Че-пу-ха!
Поезд тронулся, за окном постепенно становилось все светлее, светлее, наконец стало совсем светло и бело, так что старенький генерал мог смотреть на этого, с лиловым носом, да и на всех других, выражавших беспокойство, как одержавший победу: эти светлые, тихие снежные поля были решительно вне всяких событий, и поезд по ним шел, как всегда.
В купе, правда, долго говорили о том, удастся ли, или не удастся правительству решить хлебный вопрос, и можно ли действительно пить чай с сахарной соской, как предписывал министр князь Шаховской; и о том, изменилось ли что-нибудь к лучшему после смерти Распутина; и о том еще, как на Каменноостровском, к дворцу балерины Кшесинской, подошли военные подводы и выгружали солдаты балерине на виду у всех каменный уголь, а в учреждениях нечем топить, и толпа хотела выбить во дворце стекла… и о многом еще.
Говорили две дамы и этот, с лиловым носом; генерал молчал. Он только недовольно чмыхал и часто сморкался. Он был явно простужен. Но вдруг красные глаза его усиленно заморгали, он повел спиной и плечами, чтобы чувствовать себя просторнее, и сказал расстановисто и неожиданно громко:
— В тысяча восемьсот сорок восьмом году… Бисмарк… в Берлине… пуб-лично… заявил… что все большие города надо снести… да!.. смести с лица земли… да!.. как очаги революции!..
Сказал, оглядел всех победно и добавил:
— А Бис-марк… это был вели-чайший ум!..
Так как в руке генерала был в это время платок, то он поднял его на высоту кисточек башлыка и, только продержав его так с четверть минуты, начал сморкаться.
Платок у него был большого формата и, как успел разглядеть Полезнов, из голландского полотна. Генерал вытаскивал из него, скомканного, кончики и снова их прятал: это нужно было ему, чтобы молчать презрительно, когда тот, с лиловым носом, длинно начал доказывать ему, что именно за Бисмарка-то немцы вот теперь и платятся очень дорого и, чем дальше, тем дороже обойдется им Бисмарк.
— И вы увидите, генерал, немцы о-кон-чательно сойдут на нет! — закончил он горячо и ради этого выставил из черного скунса еще и бородку голубиного цвета.
— Нет! — твердо сказал генерал и вздернул рыжий башлык.
— Вы увидите, что в конце концов исчезнут они как великая держава!
— Нет! — еще упрямее повторил генерал и отвернулся к окну, а Полезнов подумал о нем: «Явный сам немец!»
Генерал на третьей станции вышел, потом скоро вышли и обе дамы, а новые пассажиры говорили все о том же: что начинается в Петрограде что-то серьезное, чего в сущности все давно уже ждали; что воевать с немцами мы не можем, что заключить мир с немцами мы тоже не можем; что таких министров, как Протопопов, терпеть нельзя, что немку-царицу терпеть нельзя, что такого ничтожного царя такая великая страна, как Россия, ни в коем случае терпеть не может.
Полезнова удивляло, что говорилось все это здесь, в купе второго класса, что говорили это люди хорошо одетые. Сам он только внимательно слушал и упорно глядел в окно.
Бологовский вокзал — огромное здание — был весь в огнях, когда подъехал поезд. Толчея на нем была, как всегда. Носильщики, буфетчики, официанты — все были знакомые и на своих местах.
— Тит, — спросил он извозчика, тоже хорошо знакомого, — ну, как тут у нас, спокойно?
Оправлявший дерюгу на крашеных розвальнях старый Тит даже не понял Полезнова; он все икал и приговаривал:
— Накормила баба груздочками, пропади они пропадом!
К даче ехал он не слободою, а прямиком через озеро, так было втрое ближе. Чтобы говорить с ним о чем-нибудь, говорил Иван Ионыч отдаленно:
— Зря я, кажется, жену свою побеспокою…
На что отзывался Тит, также проявляя работу ума:
— Ничего, что ж… Жена, она… всегда она должна перед мужем…
Дом уже спал, только вверху, в столовой, было видно из-за штор, как будто светилось, да внизу, на кухне, горел огонь. По тому, как около крыльца снег чернел и дымился, Полезнов догадался, что кухарка Федосья только что выплеснула сюда теплые ополоски.
Он даже ворчнул хозяйственно, платя старику почтовыми марками:
— Сколько разов говорил дуре бабе, чтобы около парадного не навозила, нет, она, стерва, все свое!.. Сюда ей, видишь ли, на три шага ближе, чем к помойной яме!
Потом он отворил дверь, запер ее изнутри, поднялся на второй этаж по лестнице, светя иногда зажигалкой, и, когда вошел в столовую, не сразу сообразил, что такое было перед глазами, потому что племянник его Сенька — малый лет двадцати трех, сильно хромой, почему и не взятый на службу, помогавший ему закупать овес и с год уже живший у него в доме, — в одной красной рубашке распояской (очень жарко была натоплена кафельная печь), кинулся от дивана мимо него в дверь на лестницу, а на диване распласталась его жена, торопливо прятавшая толстую грудь, выбившуюся из расстегнутой голубой блузки.
— Тты, хло-чо-ногий! — вне себя заорал Иван Ионыч.
Он заорал так на Сеньку, который еще стучал по лестнице, заорал от испуга. Так вскрикивают от удара ножом. Он даже не кинулся за Сенькой — так было непостижимо и неожиданно то, что он увидел. Почему-то дотянулся рукой до шапки и снял ее совершенно машинально, не различая, где бобер, где свои, совсем неживые волосы, стриженные под бобра. Он поверил тому, что увидел, только тогда, когда жена его поднялась с дивана белая и страшная.
На столе стоял графинчик с розовой наливкой, — это пришлось сбоку глаз и долго добиралось до сознания, — наливка, должно быть, из малины, два недопитых стакана, и желтая, крупная моченая антоновка на тарелке.
Он видел, что жена подняла вровень с лицом руки для защиты от его побоев, а он весь обмяк и ослабел от своего крика, и очень дергалось сердце несообразно. Он даже допятился до стула и сел: в первый раз в жизни случилась с ним такая непонятная слабость. И на жену, чтобы уберечь себя от слабости еще большей, старался не глядеть: глядел на бахромки суровой с красными полосками скатерти на столе, стянутой на один бок. Однако заметил — это все с первого взгляда, — что жена завила свои прямые и редкие беломочальные волосы, теперь очень растрепанные.
Голубой блузки она застегнуть не успела. Когда он сел, она опустила руки и проворно окуталась белым вязаным платком, подхватив его с дивана.