Пасмурный лист (сборник) - Всеволод Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И я начинаю:
По небу полуночи ангел летел,И тихую песню он пел,И месяц и звезды…
Липы густые, но все же в просвет видно небо над Волгой, и месяц, и звезды, и все прекрасно, и она, возлюбленная, идет неслышными стопами рядом со мной, подняв к звездам прекрасную голову, и внимает… И – я забыл. Да, забыл. Вот убей меня на месте, мне было бы легче, чем знать то, что я забыл эти стихи. Чувствую, что рука ее тяжелеет, взгляд опускается долу; вот она повернулась, слегка оттолкнув меня, и пошла прочь, навсегда. Я понимаю, что уходит мое счастье. Схватил я голову руками, упал на скамейку, и лицо мое и ладони уже в слезах. И чувствую, что еще мгновение, встану, а затем – обрыв. Волга, темная вода и смерть, конец… Тут вдруг чувствую на голове чью-то руку, и голос, в появление которого поверить невозможно, говорит мне: «Боже мой, Филипп, как удивительно вы прочли „Ангела“».
Я поднял голову, встал. Глаза ее сияли. Она слышала меня, она меня слышала. Я прочел! Я схватил ее руки и впервые тогда назвал ее Сойкой, и это имя ей понравилось, и она мне сказала: «Зови меня так. Мы с тобой объедем всю Россию, и ты станешь знаменитым». Мы не обманули друг друга. Мы проехали всю страну, и она всегда восхищалась моим голосом, и уже мне пятьдесят пять лет, а она все еще говорит: «Боже мой, Филипп, ваш голос все еще молодеет». И все же, несмотря на всю ее любовь, когда меня мучили сомнения и когда я ее спрашивал: «Соечка, скажи мне по совести: прочел я тебе „По небу полуночи…“ или нет?» – и она неизменно лукаво говорила: «Чудесно прочел, Филипп, чудесно!»
И еще последнее вспоминается.
Было это много лет спустя после стола, который мы называли «крапивой», и бульвара с липами, – словом, ездил я в тысяча девятьсот девятнадцатом году по Украине с гастролями, читал. Время, знаете, было такое, что хлеб снимали не косой, а головой, и ходили мы все в сборной одежде. Когда я туда уезжал, супруга моя только что принесла третьего и потому осталась в Калуге, а мне дала такое напутствие: «Хлебца, Филипп, и поросятники». – «Ой, говорю, Соечка, страшно, выпотрошат меня продотряды, как мерлушку из овцы». А она мне: «Ничего, Филипп. Дубленье упрочивает кожу, а страх – жизнь». Как видите, знание русского языка пошло ей в пользу, слова ее на меня подействовали, и я поехал, втайне лелея мысль о хлебце, поросятнике и варенье, что было уже, так сказать, от суеты мечтаний.
Не могу похвастать, чтобы успех был огромный, однако же, променяв свой фрак и полосатые штаны, я Приобрел несколько фунтов сала, краюх восемь хлеба, пшена и все это уложил в добротный мужицкий мешок. Еду в Калугу. Все вы прекрасно знаете из картин и романов, как было тесно в поездах, но так как я был тогда еще молод и к тому же привык к тесноте, то я был, в общем, доволен. Сижу день, другой, третий, приглядываюсь и вижу, что рядом со мной сидит, по знакам обряда очень боголюбивый человек, но по настоящему чину – подозрительная личность.
Во-первых, он сел без мешка, что тогда было невозможно и невероятно, а во-вторых, еще заявил, что едет в Сибирь. Пробовали его выспрашивать, как же он туда доберется, а он одно: «Доберусь». И тут, несмотря на толкоту и тесноту, люди стали от этого боголюба отодвигаться и намекать, что хотя и боголюб, мол, но всякие подлецы бывают. А он точно прилип и все смотрит на мой мешок, да нет-нет и скажет: «Дяденька, а ведь у вас мешок-то самый большой в вагоне». Тьфу!
Однажды, к вечеру так, поезд останавливается среди поля. Ну, думаем, надо набирать воду или дрова, но слышим – выстрелы, а тогда почти каждый кулак пулемет заводил. Слышим крики: «Банда, банда!» – и суетня у вагона, как раз у нашего, и суетня, чувствуем, довольно беспомощная, – должно быть, у охраны начальство не оказалось одаренным волшебной силой отваги. Тут мне все окружающие шепчут: «Вы, говорят, человек рослый, голос у вас хвалебный, вы бы посодействовали, а то придется нам нашей мордой перед бандитами вензеля писать». Я бы, может быть, и выскочил на площадку и дальше, но, с одной стороны, мой мешок, дети, Соечка, сестра – мой аккомпаниатор, которой по состоянию здоровья тоже надо питаться; а с другой стороны – сидит и пучит на меня глаза этот подозрительный богомолец, по всей видимости, бандитский исследователь. Выйду, – и пропал мой мешок, потому что этот подозрительный его упрет, даже если и бандитов отгоним. А вагон рыдает, просит, молит, а за вагоном уже по звукам можно понять, что охрана подняла вверх полупрозрачные от страха руки, и во рту их, хоть вентилятор поставь, все равно воздуха нету. Терпя, знаете, и камень треснет. Короче говоря, охватила меня злость, и захотелось высказать кое-что своим, без сомнения, звучным голосом. «Э, думаю, что там мой мешок!» «Бери, поддувало! – говорю я подозрительному. – Бери мою провизию, черт с ней!» Сам на площадку.
Определить в точности, что происходило возле поезда, было трудно. Но бандит шел усердно, тащил пулеметы, гранаты бросал, выстрелов тогда с ихней стороны было много. Охрана стоит, и действительно – без команды, так как всех командиров перебили. Тогда я им с площадки: «Смирно! Слушать команду: по врагам революции – огонь!»
И давай, и давай… Охрана подхватила винтовки; мне в руки обломок какой-то шпалы попался, а тут и граната подвернулась, я ее хотел было швырнуть, но, к счастью, какой-то красноармеец меня за руку: «Вы, говорит, дяденька, в своих метите, а враги уже бегут». Я ему гранату вернул, так как, по совести говоря, обращаться с нею не умел.
Возвращаюсь в вагон. Поезд дает отходный гудок. Поднимаюсь на площадку и вдруг вспоминаю: «Мешок!» И стало мне жалко всего: мешка, и фрака, и полосатых брюк, и семью в Калуге. Вхожу. Смотрю – мешок тут и тип тот тоже тут сидит подле и еще ехидно улыбается. Ну, мне уже его не столь страшно. Я тоже проникся ехидством и спрашиваю: «Что, на следующей станции мрежи думаешь раскинуть? Ископаемые твои ждут?»
Он на меня смотрит, улыбается еще ехиднее и отвечает: «Да, ждут, дяденька». – «Ну, вот, говорю, они дождутся у меня штаба Духонина», – то есть конца, по тогдашней терминологии. А он ничего – пожал узкими плечиками и сидит.
Подходим к станции. Поезд останавливается у семафора. Тишина. Мой спутник смотрит на меня иронически. «Что, говорю, смеешься? Али ваши уже станцию заняли?» – «Да, – говорит он, – заняли».
И действительно, – суматоха опять. Входят люди с винтовками и прямо к нему. Вагон завизжал, а они успокаивают: «Мы продотряд. А, здравствуй, Ваня!»
А Ваня этот самый указывает на меня и говорит:
«Этого – пропустить! Он, говорит, здорово бандитов отчитал. Все „По небу полуночи…“ им прокричал. А те подумали, что черт их знает! – может, какие новые орудия у них или новая команда. И побежали». – «Врешь, говорю, Ваня. Я им слова команды…» – «Да, вначале слова команды, верно, а там „Ангела“. Я тоже в приходском учился и сочинения Лермонтова учил, я этого „Ангела“ везде различу. Читал, дяденька, читал, очень отчетливо слышали. Вся команда подтвердит»..
Команда кивает головами, а он мне мешок передает и говорит: «А если у вас, дяденька, есть сверх нормы, так везите себе спокойно. Это вам двойная норма за ваше чтение…»
Да, забыл. Читал я им или нет, не помню; скорее всего не читал. Но, с другой стороны, зачем они мне аплодировали тогда, в вагоне?.. Впрочем, все это к делу не имеет отношения. Теперь пришла старость, болтливость, забывчивость. Листья опадают, деревья голеют, талант вечереет, голос удалой не воротится, и уже, видно, никогда мне не вспомнить, товарищи, «По небу полуночи…». Что, товарищ директор? Я прочел хорошо? Мне цветы? Поздравления! И вы слышали, товарищ конферансье? И вы? И вы, товарищи публика?! И эти цветы мне! Простите меня, вы можете выявлять свою волю, но я же не читал! Читал? И хорошо? Удивительно, удивительно…
1933
Эдесская святыня
IОтец поэта выделывал превосходные кривые ножи, какие ковал и дед отца, и прадед. Оттого земля дома ремесленников иль-Каман от беспрерывного поступления угля и сажи стала несравненного черного цвета. Однако и на эту прокопченную землю зарились богачи, раскинувшие вокруг мастерской оружейника свои сады, увеселительные беседки и влажные фонтаны.
Народ уважает тех, кто кует хорошее оружие, и отчасти из страха перед народом, а главным образом из трепета перед острыми ножами, которые умели не только выковывать, но и применять с редким искусством ремесленники иль-Каман, судьи признавали право их владения.
Споря с богачами, не разбогатеешь. Иль-Каманы любили целительный блеск цветов и сочные плоды, но, как они ни рыхлили землю, как ни заботились о ней, она дарила им лишь семь жалких кустов роз. Вдобавок копоть и сажа быстро превращали расцветшие розы из белых в серые, а из алых – в махрово-черные. И все же цветы эти возвышались среди ржавых кусков железа, куч шлака и угля, подобно драгоценным выпуклым шелковым узорам на какой-то онемелой ткани, которая давно выцвела и обветшала.