Госпожа Бовари - Гюстав Флобер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шарль загрустил: пациенты всё не шли. Целыми часами он сидел и молчал, спал у себя в кабинете или глядел, как жена шьет. От нечего делать он сам к себе нанялся в рабочие и даже попытался выкрасить чердак остатками краски, которую не взяли маляры. А между тем его беспокоили денежные дела. Он столько потратил на починки в Тосте, на женины туалеты, на переезд, что в эти два года утекло все приданое — больше трех тысяч экю. А сколько вещей испортилось и потерялось при перевозке из Тоста в Ионвиль, не говоря уже о гипсовом кюре, который от встряски на ухабе упал с телеги и вдребезги разбился о мостовую Кенкампуа!
Но его отвлекла более приятная забота — беременность жены. Чем ближе было время родов, тем больше он обожал Эмму. Между ними устанавливалась новая телесная связь, как бы постоянное чувство более полного слияния. Когда Шарль видел издали ее томную походку, ее мягко движущийся без корсета стан, когда они сидели друг против друга и он не спускал с нее глаз, а она принимала в кресле утомленные позы, он не мог сдержать своего счастья. Он вскакивал, обнимал ее, гладил по лицу, называл мамочкой, тащил ее танцевать и, плача и смеясь, осыпал ее всеми веселыми ласками, какие только мог придумать. Мысль, что он зачал ребенка, приводила его в восторг. Теперь у него было все, что нужно человеку. Он познал жизнь до самой глубины и безмятежно располагался в ней в полное свое удовольствие.
Эмма сначала была очень удивлена, а потом ей захотелось поскорей разрешиться, чтобы узнать, что это такое — быть матерью. Но так как у нее не хватало денег на все расходы — на колыбельку в виде челнока с розовыми шелковыми занавесками, на чепчики с вышивкой, — то она в припадке раздражения отказалась от всякой возни с приданым для новорожденного и, ничего не выбирая, ничего не обдумывая, сразу оптом заказала его городской швее. И у нее не было той радости приготовлений, в которой зреет материнская нежность; быть может, от этого ее любовь к ребенку потерпела какой-то ущерб в самом своем зародыше.
Однако Шарль за обедом постоянно говорил о бутузе, и скоро она начала больше о нем думать.
Ей хотелось сына. Это будет крупный черноволосый мальчик, она назовет его Жоржем. Мысль, что ее ребенок будет мужчиной, как бы давала ей надежду на вознаграждение за все прежние горести. Мужчина по крайней мере свободен: он может изведать все страсти и скитаться по всем странам, преодолевать препятствия, вкушать самые недоступные радости. Женщина же вечно связана. Косная и в то же время податливая, она вынуждена бороться и со слабостью тела, и с зависимостью, налагаемой на нее законом. Воля ее, словно сдерживаемая шнурком вуаль ее шляпки, трепещет при малейшем ветерке; вечно женщину увлекает какое-нибудь желание, вечно сдерживает какая-нибудь условность.
Эмма родила в воскресенье, около шести часов, на восходе солнца.
— Девочка! — сказал Шарль.
Роженица отвернула лицо и потеряла сознание.
Почти сейчас же прибежала и расцеловала ее г-жа Омэ, а за ней тетушка Лефрансуа из «Золотого льва». Сам аптекарь, как повелевает скромность, только произнес в приоткрытую дверь несколько предварительных поздравлений. Затем г-н Омэ пожелал увидеть ребенка и нашел, что малютка отлично сложена.
Во время выздоровления Эмма была очень занята выбором имени для своей девочки. Сначала она перебрала все имена с итальянскими окончаниями, как Клара, Луиза, Аманда, Атала; ей также нравилась Гальсуинда, а еще больше — Изольда или Леокадия. Шарль хотел назвать ребенка именем матери, Эмма не соглашалась. Перечли от доски до доски весь календарь, советовались с посторонними.
— На днях я беседовал с господином Леоном, — говорил аптекарь. — Он удивлялся, что вы не берете имя Магдалина. Сейчас это необычайно модное имя.
Но, заслышав имя грешницы, страшно раскричалась старуха Бовари. Сам г-н Омэ предпочитал имена, которые напоминали о каком-нибудь великом человеке, о славном подвиге или благородной идее, и по этой системе окрестил всех своих четверых детей. Таким образом, Наполеон представлял в его семье славу, а Франклин — свободу; Ирма, возможно, означала уступку романтизму, но Аталия была даром бессмертнейшему шедевру французской сцены. Ведь философские убеждения г-на Омэ не препятствовали его эстетическим наслаждениям, мыслитель нимало не подавлял в нем человека, наделенного чувством; он умел проводить грани, умел отличать воображение от фанатизма. В «Аталии», например, он порицал идею, но восхищался стилем, ругал общий замысел, но рукоплескал всем деталям. Он возмущался действующими лицами, но воодушевлялся их речами. Читая прославленные отрывки, он испытывал восторг; но, вспоминая, что бритые макушки извлекают из этих вещей кое-какие выгоды для своей лавочки, приходил в отчаяние; и, окончательно теряясь в этой путанице чувств, он одновременно мечтал обеими руками возложить на Расина венец и хоть четверть часа хорошенько с ним поспорить.
Наконец Эмма вспомнила, что в Вобьессаре маркиза при ней назвала одну молодую женщину Бертой, и сразу остановилась на этом имени. Так как дядюшка Руо приехать не мог, то в крестные пригласили г-на Омэ. Новорожденная получила на зубок по частице от всех товаров его заведения, а именно: шесть коробок ююбы, целую склянку ракаута, три банки девичьей кожи и сверх того шесть леденцов, обнаруженных аптекарем в шкафу. После крещения устроили званый обед; был и кюре; головы разгорячились. За ликером г-н Омэ затянул «Бога честных людей», г-н Леон спел баркароллу, а крестная мать, г-жа Бовари-старшая, — романс времен Империи; наконец г-н Бовари-отец потребовал, чтобы принесли ребенка, и принялся крестить его шампанским, поливая ему головку из стакана. Аббат Бурнисьен вознегодовал против подобной кощунственной насмешки над первым из таинств; Бовари-старший ответил ему цитатой из «Войны богов»; кюре собрался уходить; дамы стали умолять его остаться. Омэ выступил примирителем; в конце концов священника удалось усадить на место, и он спокойно взял со своего блюдечка недопитую чашку кофе.
Г-н Бовари-отец прогостил в Ионвиле месяц, изумляя всех местных жителей великолепной военной фуражкой с серебряным галуном, в которой по утрам выходил на площадь курить трубку. Привыкнув смолоду много пить, он часто посылал служанку в «Золотой лев» за бутылочкой, которую там записывали на счет его сына; кроме того, он извел на свои носовые платки весь запас одеколона, какой нашел у невестки.
Но Эмму отнюдь не раздражало его общество. Он успел повидать свет, рассказывал и о Берлине, и о Вене, и о Страсбурге, о своем офицерском житье, о своих любовницах и пирушках; кроме того, он был очень любезен и иногда даже хватал ее где-нибудь на лестнице или в саду за талию, причем кричал:
— Берегись, Шарль!
В конце концов мамаша Бовари испугалась за счастье сына и, боясь, как бы ее супруг не оказал вредного влияния на нравственность невестки, стала торопить с отъездом. Возможно, что у нее были и более серьезные опасения. Ведь г-н Бовари ничего не уважал.
Однажды у Эммы явилось непреодолимое желание повидать свою девочку, которую отдали на дом к кормилице, жене столяра, и, не справляясь в календаре, прошли ли положенные шесть недель, она отправилась к тетке Ролле, — ее домик ютился у околицы, под горкой, между лугами и большой дорогой.
Стоял полдень; все ставни были закрыты, аспидные крыши блестели под резким светом голубого неба, и гребни их, казалось, рассыпали искры. Ветер нагонял духоту. Эмма шла, но чувствовала себя очень слабой, от камней болели ноги; она колебалась, не вернуться ли домой, не зайти ли куда-нибудь посидеть.
В эту минуту из соседней двери вышел г-н Леон со связкой бумаг подмышкой. Он раскланялся и остановился в тени у лавки Лере под выступающим серым навесом.
Г-жа Бовари сказала, что собиралась навестить ребенка, но уже чувствует усталость.
— Если… — начал Леон и запнулся, не смея продолжать.
— У вас есть какое-нибудь дело? — спросила Эмма.
И, выслушав ответ, попросила клерка проводить ее. К вечеру это уже стало известно всему Ионвилю, и супруга мэра, г-жа Тюваш, заявила при своей служанке, что г-жа Бовари компрометирует себя.
Чтобы попасть к кормилице, приходилось, пройдя улицу, свернуть налево к кладбищу и идти между дворами и домиками по тропинке, окаймленной кустами бирючины. Они были в цвету, как и вероника, шиповник, крапива, буйно разросшаяся ежевика. Сквозь проходы в живых изгородях видно было, как возле домишек роется свинья в навозе или привязанная корова трет рога о дерево. Молодые люди шли тихо рядом, и Эмма опиралась на руку г-на Леона, а он сдерживал шаг, применяясь к ее походке; перед ними носился, жужжал в горячем воздухе целый рой мошкары.
Они узнали дом кормилицы по осенявшему его старому орешнику. Лачуга была низенькая, крытая коричневой черепицей; под чердачным слуховым окном висела связка лука. Вдоль всей терновой изгороди тянулись вязанки хвороста, а во дворе рос на грядке латук, немного лаванды и душистый горошек на тычинках. Грязная вода растекалась по траве, кругом валялось какое-то тряпье, чулки, красная ситцевая кофта; на изгороди была растянута большая простыня грубого полотна. На стук калитки вышла женщина, держа на руке грудного ребенка. Другой рукой она вела жалкого, тщедушного карапуза с золотушным личиком — сынишку руанского шапочника: родители, слишком занятые торговлей, отправили его в деревню.