История альбигойцев и их времени. Книга первая. - Николай Осокин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Под влиянием всех этих обстоятельств сложилась жизнь южной знати. При многочисленных феодальных дворах, склонных к гостеприимству, рассказывают поэмы о старых подвигах и поют песни в честь дам, во славу их красоты. Там думают о наслаждениях и завидуют счастливому положению арабских рыцарей и многим другим сторонам мусульманства. Вместе с рыцарскими турнирами соединились приятные забавы дворов и судов любви, дававшие возвышенный полет стремлениям рыцарства, а иногда возбуждавшие и чувственность. Вместе с идеализмом трубадуров, принадлежавших преимущественно к высшему сословию, сосуществует и приземленный материализм. Центр поэзии был при дворах арагонском, провансальском, ту-лузском. Тут блистательнее всего проходила жизнь высших сословий, и тут удобнее всего развились духовные явления, противоположные воззрениям христианства.
Дамы, поля битвы наполняли собою все помыслы трубадуров. «Единственная обязанность мужчины, — говорил Бернард де Вентадур, — иметь свободное и доброе сердце, чтобы обожать всех дам» [1_28]. В самих личностях трубадуров, их характерах, подробностях их жизни рисуются духовные стороны, одушевлявшие эпоху.
Каждый трубадур прежде всего посвящал себя избранной даме. Если не всегда такой привязанностью руководило платоническое чувство, то тем не менее оно характеризует эпоху лучшего времени рыцарства и его историю. «Это уже не любовь, которая ищет награды», — говорили трубадуры, и такое убеждение подтверждается жизненными приключениями знаменитых трубадуров. Богатый и счастливый владетель своего замка трубадур Рудель влюбился в графиню Триполи, хотя никогда не видел ее; пилигримы из Антиохии занесли весть об ее красоте и доброте. Он стал воспевать эту даму, потом решился увидеть ее и посвятить ей себя. После многих приключений на море он, едва живой, с трудом доехал до владений своей дамы. Графиня, узнав о приезде знаменитого рыцаря, навестила его. Услыхав ее голос, умирающий поднял глаза, возблагодарил Бога, что тот дал ему возможность увидеть предмет своей идеальной любви. Он был счастлив тем, что мог умереть на ее руках.
Видал, отвергнутый своей дамой и позорно наказанный из ревности сеньором сен-жилльским, — что, впрочем, случалось весьма редко, — от печали и безнадежной любви потерял рассудок. Ему казалось, что он император византийский. В раззолоченном бумажном венце, предмет потехи в замках баронов, он занимал своими песнями и своим несчастьем дворы английский, тулузский, арагонский.
Бернард де Вентадур, горюя о смерти Раймонда V Тулузского, к которому он был сильно привязан, пошел в монастырь.
Но если при изучении эпохи нельзя забыть ее идеального фона, то тем важнее для нас открыть непосредственно практический, социальный элемент в поэзии трубадуров и жонглеров, сопровождавших своих учителей летом, а зимой внимательно выслушивавших курс веселой науки. Сборник Ренуара (Choix des poesies des troubadours) представляет интересные доказательства такого характера южной поэзии в эпоху альбигойских ересей.
Чувство любви в стихах южных трубадуров становится выше интересов религии и часто бесцеремонно смешивается с ними. «Сам Бог бы изумился, когда бы я осмелился покинуть свою даму, — поет один из них. — Всевышний не знает, что если бы я потерял ее, то никогда и ни в чем не нашел бы счастья, и что Он сам не знал бы, чем утешить меня». Другой трубадур, выказывая чувства к своей даме, признается, что, поглощенный всецело этим чувством, он забывает все остальное на свете. «Я забываю самого себя, чтобы думать о Вас, и даже когда хочу молиться, то только ваш образ занимает мои мысли» [1_29]. В лирических порывах южных певцов прорывается если не их равнодушие, то, по крайней мере, непочтительное отношение к религии. Потому простые любовные стансы своими намеками, сравнениями, оборотами, вообще складом служат материалом для характеристики нравов высшего сословия на Юге.
«Моя возлюбленная, — говорит Рамбо д'Оранж, — смотрела на меня с такой нежностью, что казалось, будто сам Бог улыбался мне. Один такой взор моей дамы, делая меня счастливейшим на свете, приносит мне больше радостей, чем попечительнейшие заботы четырехсот ангелов, которые пекутся о моем спасении» [1_30].
В тех стихотворениях, где прорывается чувственная страсть, намеки становятся еще решительнее:
«Когда сладкий зефир повеет в тех незабвенных местах, которые некогда Вы осеняли вашим присутствием, мне кажется, я чувствую обаяние рая... Когда я наслаждаюсь счастьем созерцать Вас, ощущать прелесть вашего взгляда, я не думаю о другом блаженстве. Тогда я владею самим Богом» [1_31].
«Ваш обольстительный стан, сладкая улыбка на устах, нежность, изящество, вся неодолимая прелесть вашего тела вечно в моих мыслях и в моем сердце. Если бы так я думал о Боге, если бы я к нему имел такую чистую привязанность, то, конечно, раньше кончины моей, даже в продолжение целой жизни был бы помещен им в раю»[1_32].
«Не думайте, чтобы я от гордости твердил о своем счастье. Нет — я люблю свою даму со всей нужной страстью, ей посвящены самые пылкие желания мои, и если смерть застигнет меня внезапно, то последняя молитва моя к Богу будет не о рае. Нет! Я буду молить его наградить меня, вместо его рая, еще ночью в ее объятиях» [1_33].
Издевка над церковными обрядами слышится в легкомысленном взгляде на характер семейных отношений, проявившийся тогда в лангедокских землях:
«Так как обеты и клятвы любви, некогда данные нами обоюдно друг другу, могут впоследствии помешать новым привязанностям и случайностям любви, то гораздо лучше отправиться теперь же к священнику и просить его о новом благословении. Разрешите меня от моих обещаний, а я Вас разрешу от ваших, скажем мы друг другу. И тогда, по окончании церемонии, каждый из нас будет вправе дозволить себе новую любовь. Если я в порывах ревности сделаюсь преступным в оскорблении Вас — простите меня, со своей стороны и я искренно прощаю вас» [1_34].
С еще большей смелостью прорываются некатолические чувства трубадуров того времени в сонетах Гюго Башелери и Бонифация Кальво:
«Да, я клянусь святым Евангелием, что ни Андрей Парижский, ни Флорис, ни Тристан, ни Амалис[A_64] не имели такой чистой страсти, такой верной привязанности, как моя. С тех пор как я посвящаю сердце своей даме, я не читаю pater noster, чтобы в словах qui est in coelis не подумать всем сердцем о ней»[A_65][1_35].
«Она была так чиста в своих речах, так разумна в поступках, — поет Кальво о своей даме, — что я просил Господа принять ее в свою святую райскую обитель. И нисколько не сомневался в том, ибо, как думаю, без моей дамы в раю не будет совершенства»[1_36].
Во всем этом нельзя видеть одни метафоры, одно увлечение певцов своими дамами. Вовсе не свидетельствуют эти строки в пользу религиозности, как то полагает Ренуар. Трудно поверить тому, чтобы, «служа в одно время Богу и даме, они хотели оставаться верными и культу Церкви и культу любви» [1_37]. В эпоху религиозного экстаза, доходившего в остальной Европе до дикого суеверия, подобные литературные приемы, незнакомые прежде нигде, обнаруживают по меньшей мере религиозное легкомыслие на Юге Франции, легкомыслие, общее с Италией. Это были признаки того, что почва уже подготовлена к восприятию еретических грез.
Со своей стороны и содержание эпической поэзии, полной чародейств германской мифологии, волшебства арабской сказки и преданий таинственной эпохи друидов, не всегда способно было воспитывать христианское миросозерцание. В то же время из академий Кордовы и Гренады[A_66] проливались лучи нового просвещения. Там зарождались попытки к объяснению начал бытия, и, пользуясь творениями мыслителей классической древности, арабские философы приходили к интересным и своеобразным выводам, легко и с увлечением воспринимаемым на христианском Юге.
Вместе с арабской наукой провансальцы могли ознакомиться с поучениями иудейских раввинов. Еврейские школы были особенно многочисленны; на гуманном и просвещенном Юге евреи пользовались тогда свободой, большей, чем где-либо. Врачи, философы, математики, астрологи Прованса были по преимуществу из евреев. Медицинская школа в Монпелье в XII столетии была наполнена арабскими и еврейскими профессорами, последователями Авиценны и Аверроэса; по всем большим городам Лангедока имелись еврейские коллегии. Особенно славилась нарбоннская и после нее — в Безьере, Монпелье, Люнеле, Бокере и Марселе. В академии Бокера славился доктор Авраам, в Сен-Жилле — еврейский мудрец Симеон и раввин Иаков, в Марселе — Фирфиний и его зять, другой Авраам. Преподавание в их училищах было бесплатное. Курсы иногда бывали публичные. Не имевшие необходимого достатка ученики и слушатели пользовались бесплатным содержанием за счет профессоров. Это был большой повод к соблазну и одно из средств к распространению ереси. Католическое духовенство было бессильно тому воспрепятствовать.