Млечный путь (сборник) - Александр Коноплин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Плакать что ли?
— Плакать, верно, ты не станешь. Да ведь и смеяться тоже вроде бы нечему. Боксер ведь только сначала бьет, а потом…
— А идите вы все! Пугать меня вздумали!
— Да не пугать, а так по-товарищески предупредить. Я-то ведь Боксера знаю давно.
— А если я завязал?
Он поднялся на койке и пристально несколько секунд пытался рассмотреть мое лицо. Я снова не выдержал и рассмеялся. Помолчав, он сказал:
— Я знал одного вора, который после такой шутки жил всего три дня.
— Три дня, — ответил я, улыбаясь в темноту. — Это иногда бывает даже много. Я знаю случай, когда люди за одну ночь счастья платили жизнью.
— За одну ночь чего? — переспросил он.
— Счастья. Была такая грузинская царица Тамара. У нее была привычка на каждую ночь приглашать к себе нового любовника. Наутро она его убивала.
— Сама?
— Ну не сама, конечно. Стража. Не это главное. Многие знали за ней такую привычку и все равно шли…
— Шли?
— Шли.
— На одну ночь?
— На одну ночь.
— Не знали, что наутро умрут?
— Знали.
— Вот идиоты! Что там, в Грузии, других баб не было?
— А вот знаешь… Я бы тоже пошел! Если бы любил, конечно. Ради любви все можно.
— Слушай, Волк, а ведь ты влюбился!
— Возможно. Я сам еще не знаю.
— Кто она?
— Свобода. И еще у нее есть родная сестра — Честная жизнь.
Он долго и внимательно вглядывался в мое лицо:
— Так… Значит, решил. Ну, вот что я тебе скажу: никуда ты от нас не уйдешь! Понял?
— От кого это от вас? От тебя что ли?
— Хотя бы и от меня.
— А что ты мне сделаешь?
— Посмотрим… Ты помнишь, сколько задолжал мне?
— Примерно.
— Нет, давай точно.
— Что-то около пяти «косых».
— Не около, а пять «косых» и три «красненьких»! Без одной «красненькой»[12] шесть.
— У меня сейчас ничего нет, но я…
— Мне надо сейчас.
— Ты что, мне не веришь?
— Давай кончай: веришь — не веришь… Мне гроши нужны.
— Погоди, Валерка…
— Нечего годить. Был Валерка, да весь вышел. Гони монет.
— Ты что, с голоду пухнешь? У тебя же грошей много!
— Не твое дело. Я работаю. А вот где ты берешь — не знаю. Короче — плати!
— Да на что тебе сейчас-то?
— На бан пойду!
— Ночью?
— Ну, в очко сыграть желаю!
— С кем?
— Опять же не твое дело. Плати!
— Нет у меня ни копья.
— Слушай, ты! Законов не знаешь?
— Сказал же: завтра отдам.
— А мне сегодня надо! Да ты что, нервировать меня взялся?! Слепой! Васька! А ну, сюда!
Кривчик нехотя поднялся и подошел к нам. Жук сказал, указывая на меня пальцем:
— Вот он «справедливый»! Взял и не отдает!
— Ну, отдам, отдам же!
— Нет, пусть мне Слепой ответит: по закону требую или не по закону?
Кривчик стоял, неловко переминаясь босыми ногами, растерянно мигал красными опухшими веками:
— Валера, он же отдаст, я его знаю!
— Замолчи, подлюка! Я тебя не о том спрашиваю! По закону требую или не по закону?
— По закону, — ответил Кривчик чуть слышно.
— Молодец! Иди отсюда! Завтра приготовь тридцатку. И с тебя возьму. Хватит, пожил за мой счет! Ну, так как, Волк? Где твоя справедливость? Об ней все блатные знают. Вот пусть теперь узнают другое.
Вошел Кривчик, протянул горсть мятых рублей:
— На, Стась, отдай ему. Здесь тридцатка без двух рублей.
— Мало, Вася.
— Больше нет. А сколь надо-то?
— Шесть сотен, Вася.
— Мама родная! «Полкуска» с «косой»! Да где же столько взять?
— У Гвоздя, наверное, есть. Попросить бы. Через два дня отдам. Ну-ко, позови!
— Еще не вернулся.
— А ты пошарь…
— Не. С собой носит.
Жук нетерпеливо крикнул:
— Слепой, иди отсюда! Плати, Волк, не то… Сам знаешь…
Знакомое чувство бешеной злобы начало закипать во мне.
Только бы не перешло в припадок. К сожалению, мне было знакомо и это. Правда, среди блатных такие припадки не порицаются. Наоборот, человек, потерявший рассудок от сильного возбуждения, считается «духариком», его побаиваются и уважают. Иногда этим пользуются ничтожества вроде Шустрого.
По-видимому, Жук все-таки уловил в моем лице перемену, правильно истолковал грозные признаки и ловко начал снимать напряжение.
— Тогда сыграем на мои. Потом отдашь, — сказал он, дружелюбно улыбаясь и ловко тасуя колоду карт. — Я ставлю половину твоего долга, а ты — сколько хочешь.
Мои руки дрожали, глаза застилало туманом, и на лбу выступал пот еще не остывшего нервного возбуждения. Когда я после долгих уговоров и льстивых замечаний Жука сел с ним играть в карты, в здравом уме я бы, конечно, этого не сделал.
Разумеется, я проиграл. Но это было еще полбеды. Желая отыграться, я все больше запутывался в Валеркиных сетях. А чем больше запутывался, тем сильнее нервничал и делал грубейшие ошибки.
За окном брезжил мутный рассвет, когда Валерка бросил карты:
— Больше не играю.
И напрасно я упрашивал его продолжать игру, Валерка был неумолим.
— Ты пойми, — дурачок, — говорил он, — чтобы со мной расплатиться, тебе надо идти на крупное «дело». Лепить «скок» по мелочи бесполезно. Не расплатишься. Видишь, а ты хотел от нас оторваться! Не выйдет, парень!
Помню, я был унижен, растоптан, убит наповал в ту проклятую ночь. Отныне, думал я, у меня нет иного пути, чем делить судьбу своих товарищей по несчастью. Может быть, впервые я вспомнил о них с жалостью и пониманием.
Дня через два на автобусной остановке мне приглянулся гражданин с толстым кожаным портфелем. Позднее я узнал, что в таких портфелях носят деловые бумаги, но отнюдь не деньги.
Словом, в Люберцы я вернулся не в тот же день, а через год. Мог бы вернуться и позднее, если бы не амнистия по случаю Победы над фашизмом.
Старые друзья каждый по-своему радовались моему возвращению. Больше всех, наверное, был доволен Митя-Гвоздь. После моего ухода ему крупно не везло. В последний раз они с напарником нарвались на засаду и едва ушли. Причем Мите пришлось отстреливаться.
Свою неудачу Митя почему-то свалил на шофера Колю. В тот день он отказался пойти с ним «на дело». Кроме того за очень короткое время милицией были взяты все барыги, торговавшие краденным на железнодорожных путях. После неудачи Митя отлеживался на Лесной, не решаясь на очередной «скачок». Никакие уговоры Николая на него не действовали. Этому напарнику он больше не доверял.
У Мити было необычайно сильно развито чувство опасности, которое нельзя назвать иначе, как интуиция. Еще не видя опасности, он ее чувствовал, хотя и не мог объяснить. Коля не обладал такой способностью, не верил в нее и считал Митю-Гвоздя трусоватым. Незадолго до моего возвращения они сильно подрались. Как ни странно, Боксер в Николае не сомневался и, несмотря на опасения Мити, доверял ему по-прежнему. Я лучше других знал Митю. Знал, что он редко ошибается, и на Николая стал смотреть с подозрением.
Вконец забитый, вечно голодный Вася Кривчик видел во мне надежную защиту. При мне его никто не смел тронуть пальцем. Жук надеялся в скором времени получить свой долг. Голубка радовалась, потому что вообще была доброй старухой.
Между прочим, в нашем притоне одним постоянным жильцом стало больше: на Лесную перебрался профессор. За то время, что я его не видел, он еще больше опустился: одряхлел и выглядел натуральным оборванцем. Мог ли я тогда предполагать, что именно этой жалкой и нелепой фигуре суждено поставить последнюю точку в моей воровской судьбе? Не думал об этом и сам Нестеренко.
Как ни странно, но с его приходом в домике на Лесной стало как-то уютней. Во-первых, профессор почти не выходил из дома. Целыми днями он валялся на койке и читал. Если до этого все мы жили здесь, как на вокзале, то теперь в нашей комнате появились такие вещи, как графин с водой, несколько тарелок и вилок, фотография молодой женщины на столике, полка с книгами и даже репродуктор. Если бы не постоянные попойки и «гастролеры» со всей России, а также не преклонный возраст профессора, то наша комната напоминала бы больше студенческое общежитие.
Даже облав мы стали бояться меньше. Нам казалось, что присутствие пожилого интеллигентного человека предает всему дому кое-какую солидность. К нам Илларион Дормидонтович относился дружески снисходительно, звал нас «разбойничками», и за короткое время каждому дал свою кличку. Меня он называл Рыцарем Печального Образа, Жука — Гобсеком, Васю Кривчика — Гаврошем, Митю-Гвоздя — Карлом Мором, Шустрого — Каином, Измаила — Эфиопом. Никто не обижался, потому что никто не знал, кто такой Карл Мор и никогда не читал о Гобсеке.
Странным человеком был Илларион Дормидонтович. По крайней мере, ни до него, ни после я таких не встречал. Он был умен, но совершенно не приспособлен к самостоятельному существованию. Мог объяснить любое явление природы или общественной жизни, но не умел пришить пуговицу к своему пальто. Он никогда не стремился иметь деньги. Никогда ничего, кроме водки, ни у кого не просил. Попросив же, не мог скрыть презрения к самому себе. Особенно, если в просьбе было отказано.