Записки Ивана Степановича Жиркевича. 1789–1848 - Иван Жиркевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я отвечал, что хотя и говорится о трех месяцах, но это уже в прошедшем, а не в будущем отношении, и повторил ему буквально выражение этого текста Евангелия.
Он мне тут же прибавил:
– Ну, вот теперь на этом тексте основывают нашу надежду! Говорят, что мы Смоленск отдадим французам, но через три месяца опять будем тут же.
Тотчас вынесли чудотворный образ Божией Матери[166] из церкви, что над Днепровскими воротами, и при этом пели непрестанные молебны, причем все повторяли эти слова.[167]
В то время, когда происходила самая жаркая битва в Смоленске, который переходил на глазах наших несколько раз из рук в руки, и когда город весь был объят пламенем, я увидел Барклая, подъехавшего к батарее Нилуса и с необыкновенным хладнокровием смотревшего на двигавшиеся неприятельские колонны в обход Раевского[168] и отдававшего свои приказания… Но какая злость и негодование были у каждого на него в эту минуту за наши постоянные отступления, за смоленский пожар, за разорение наших родных, за то, что он нерусский! Все накипавшее у нас выражалось в глазах наших, а он по-прежнему бесстрастно, громко, отчетливо, отдавал приказания, не обращая ни малейшего внимания на нас. Тут вдруг увидели, что по мостам переходят войска наши на эту сторону Днепра, за ними толпой тащатся на повозках и пешими бедные смоленские обыватели; резерв наш передвинулся за пять верст на дорогу, идущую в Поречье, и две батарейные роты наши заняли возвышение вперерез большой дороги, а позади расположились гвардейские кавалерийские полки. Толпы несчастных смолян, рассыпавшихся по полю без крова, приюта, понемногу собирались сзади, около нас, чтобы продолжать далее свое тяжелое странствование. Крики детей, рыдания раздирали нашу душу, и у многих из нас пробилась невольно слеза и вырвалось не одно проклятие тому, кого мы все считали главным виновником этого бедствия. Здесь я сам слышал своими ушами, как великий князь Константин Павлович, подъехав к нашей батарее, около которой столпилось много смолян, утешал их сими словами:
– Что делать, друзья! Мы не виноваты. Не допустили нас выручать вас. Не русская кровь течет в том, кто нами командует. А мы и больно, но должны слушать его! У меня не менее вашего сердце надрывается.
Когда такие слова вырывались из груди брата царева, что должны были чувствовать и что могли говорить низшего слоя люди?
Ропот был гласный, но дух Барклая нимало не поколебался, и он все хранил одинаковое хладнокровие; только из Дорогобужа он отправил великого князя с депешами к государю, удостоверив его, что этого поручения по важности он никому другому доверить не может. Великий князь, как говорят, рвал на себе волосы и сравнивал свое отправление с должностью фельдъегеря.[169] В этом случае Барклая обвинять нельзя. Трудно повелевать над старшими себя и отвечать за них же. А великий князь и Багратион были старее Барклая, и они оба роптали не менее других.
На этой позиции мы простояли только несколько часов, потом нас повели по дороге на Духовщину. Едва мы сделали несколько верст, как нас своротили по проселку на большую дорогу из Смоленска в Москву. Проселком мы шли около 20 верст и на дороге имели ночлег. Этот переход был до такой степени затруднителен, что колонны беспрестанно останавливались, ибо, кроме того, что по этой дороге едва-едва могла пробраться крестьянская телега в одиночку, – до такой степени она была узка, – она сверх того была вся в горах и пересечена источниками, на которых еле держались мосты, а другие таки просто обрушивались под орудиями. Наконец мы стали вытягиваться на большую дорогу в 16 или 18 верстах от Смоленска.
После слышал я суждение Ермолова, что здесь была самая важная ошибка в эту кампанию. Багратион шел уже по Московской дороге; мы были в гористых ущельях; французы хотя и не перешли Днепра, но уже стояли почти против того пункта, где мы гусем выходили из ущелья, и у них под носом был брод; так что, ежели бы Жюно[170] схватился и перешел через Днепр, мы все живьем были бы перехвачены или, самое лучшее еще, отрезаны опять от Багратиона и отброшены к Духовщине, тогда бы нам другого пути не было, как идти на Белую и оттуда искать случая вновь соединиться с Багратионом. Но, к нашему счастью, казаки, не помню теперь, под командой Исаева или Карпова,[171] цепью своей так хорошо закрывали наше критическое положение и удерживали натиски французской кавалерии, переправленной без пехоты за Днепр, что мы этому обязаны своим спасением. Когда мы вышли на большую дорогу, тогда гренадеры обращены были к Валутиной горе[172] и там твердостью своей загородили путь французскому напору в преследовании нас.
Выйдя на большую дорогу, мы благополучно следовали к Дорогобужу. Здесь со мной встретился странный случай. Года за четыре, бывши в отпуску, ездил я из Смоленска проселком к дяде моему, в деревню Михайловку, находящуюся верстах в восьми от Дорогобужа, в сторону к Смоленску. В Дорогобуже я не был и местности не знал. Когда мы теперь пришли к Дорогобужу, нас поставили в позицию: разумеется, армия впереди, а резерв – позади ее. Меня откомандировали фуражировать в тылу наших. Я поехал по проселку и сделал верст десять. Приехавши в одну деревню, приказал команде отправиться по дворам для отыскания овса и сена, а сам остался у входа в селение. Вдруг подходит ко мне человек и называет меня по имени. Не узнавши его, я спрашиваю, кто он и что ему нужно. Он отвечает, что он – человек моего дяди и что удивляется, как я приехал на эту дорогу за французами, ибо французы в двух верстах отсюда по дороге от Ельни к Дорогобужу. Из слов его замечая, что французы обходят уже Дорогобуж, я стал подробнее его расспрашивать, и зачем он сам тут, ибо я полагал, что деревня дяди, Михайловка, уже нами пройдена и находится впереди нашей линии. Как же я удивился и вместе с этим испугался, когда он удостоверил, что эта и есть самая деревня дяди и что я, вместо того чтобы ехать в тыл армии, сам теперь нахожусь впереди оной и почти на носу у французов! Собравши фуражиров, я пошел на рысях к роте, но роту уже не нашел на старом месте, а на новой позиции, и в проезд мой я уже перерезал передовую линию. Это обстоятельство долго было для меня загадкой; но в 1830 г., когда я служил в Туле и Ермолов был у меня, в разговоре с ним я коснулся этого обстоятельства, и он вдруг остановил меня вопросом:
– Как ты знаешь это? Ведь это наша государственная тайна! За нее Багратион настаивал, чтобы нашего тогдашнего генерал-квартирмейстера Толля[173] ежели не расстрелять, то по крайней мере облечь в «белый крест» (т. е. разжаловать в солдаты),[174] ибо он расположил под Дорогобужем армию так, что она стояла тылом к французам, а лицом – к Москве. Я объяснил Ермолову все мной написанное выше.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});