Россия на краю. Воображаемые географии и постсоветская идентичность - Эдит Клюс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…в [евразийских] концепциях географическое расположение России между Востоком и Западом играет центральную роль. Для них Евразия сводится к России, а российский этнос (в сверхнациональном смысле этого слова) рассматривается как современный носитель туранизма, особой имперской психоидеологии, переданной собственно россам тюркско-монгольскими племенами Орды. Таким образом, евразийцы, в отличие от представителей монархического лагеря, были не столько «панславистами», сколько тюркофилами (МЕ, 591).
Помимо идеи Макиндера о туранизме, Дугин использует евразийский имперский словарь, в свою очередь, взятый из византийской имперской фразеологии, где имперское государство изображается как «симфония», воплощающая «имперскую гармонию и справедливость». Что самое главное, он согласен со своими предшественниками-евразийцами в том, что монголы оказали в целом благотворное влияние на Россию и предоставили ей геополитическую модель для экспансии московской империи (ОГ, 85) [Riasanovsky 1967: особенно 49, 55; Halperin 1985].
* * *
Пожалуй, самый странный термин в эклектичном разнобое дугинского лексикона – это «постмодерн». Сразу же возникает вопрос, какое отношение это понятие имеет к антиинтеллектуальному, антигражданскому, направленному в историческое прошлое империализму автора. По мнению Дугина, постмодерн означает, по сути, то, что наступает после краха просвещенческой идеологии с ее светским, рациональным, универсалистским мировоззрением, заменяя ее грубым, заново воссозданным «средневековым» взглядом, культом «Белого Царя», восхищением властью, зиждущейся на насилии и страхе, презрением к науке, к реальным фактам, гражданскому обществу и правам человека.
Отношение Дугина к научным фактам опосредованно связано с западной постмодернистской культурной критикой. Он высокомерно-презрительно относится к претензиям науки на истину, не предлагая конкретных, наблюдаемых фактов и не обращаясь к вопросу о достоверности суждений или истине. Он постоянно повторяет свои демагогические аргументы в надежде, что это придаст им ауру легитимности. В «Мистериях Евразии» он цинично злоупотребляет постмодернистским исследованием природы факта, чтобы провозгласить, что на самом деле ничто не может быть названо научным фактом:
…разочарование во всемогуществе позитивных наук шло на всех уровнях – открытия в области психологии глубин и психоанализа показали, насколько якобы «рациональный» человек находится под влиянием темных сил и импульсов, замурованных в безднах подсознания; лингвисты и психолингвисты обнаружили в свою очередь прямую зависимость мышления от специфики языка; философы-позитивисты с удивлением осознали, что такой категории, как «атомарный факт», просто не существует и что вне интерпретации вообще не может идти речи о факте; и наконец, физики, исследуя парадоксы квантовой механики, пришли к выводу о том, что наличие или отсутствие «наблюдателя» прямо влияет на ход квантовых процессов, привнося таким образом даже в такую строгую дисциплину, как физика, субъективный элемент (МЕ, 603).
По мнению Дугина, личные интересы наблюдателя, а также культурные, психологические и языковые условия, в которых он находится, подрывают достоверность науки; таким образом, что всякое стремление к научным знаниям – пустая трата времени. Иначе говоря, Дугин призывает вернуться к донаучным эпистемологическим системам, основанным на интуиции и озарении, – к тому, над чем, как он прекрасно понимает, люди науки будут смеяться как над «невежеством», «пережитками темного средневековья» и «дикарскими заблуждениями примитивного человечества». Его цель – обратиться к своим правым соратникам, которых он надеется вывести из пустых культурных «сумерек» (ПА, 11), патетически восклицая: «Пора возвращаться в миф. А это означает возврат к волшебной, священной и удивительной стране – Светлой Руси» (МЕ, 604).
Стоит отметить, что, отвергая научное знание, Дугин приводит псевдонаучные аргументы, когда речь заходит об этнологии, лингвистике или политологии. В полном соответствии со своим презрительным отношением к науке он определяет свои «экспертные» знания антинаучными способами, связывая подобный образ мысли как с постмодернистской, так и с фашистской моделями мышления. Он утверждает, в частности, что избранная им сфера знаний, геополитика, будучи наукой постмодернистской, «основана на приближенности, на редукционизме, сведении многообразных проявлений жизни к нескольким параметрам» (ОГ, 4). Геополитика не претендует на «научную строгость» (ОГ, 13), но Дугин именует ее «ведущей, привилегированной дисциплиной [sic] постмодерна <…> приоритетной наукой нового постиндустриального общества» (ОГ, 6). Главным преимуществом геополитики при таком передергивании является оправдание российского лидерства в Центральной Азии.
Дугин прибегает к нескольким риторическим приемам, чтобы добиться впечатления авторитетности и убедительности. Самое забавное, что, учитывая его пренебрежение к научным исследованиям, он придает немалое значение своим научным званиям, коих у него два, претендует на широкую эрудицию во многих областях (религиоведении, политической географии, поп-культуре) и заявляет о свободном владении по меньшей мере девятью языками. Стиль Дугина на первый взгляд может показаться академически научным, хотя он практически не приводит источников и цитат. Он редко подкрепляет свои абстрактные утверждения конкретными примерами.
Дугин излагает мысли так торопливо и небрежно, что в его тексты неминуемо вкрадываются десятки фактических ошибок, не говоря уже о пробелах в логике[42]. Например, он очень любит прибегать к этимологии, почти всегда ложной, для защиты своих фашистских ценностей – доступного только посвященным мистического знания, утверждения святости русских земель, мужского интеллектуального превосходства и отношения к женщинам как к низшей форме жизни[43]. В своей первой книге «Пути Абсолюта» (1989–1990), говоря о формах мистического знания, Дугин соотносит друг с другом слова, в действительности не имеющие морфологических или этимологических связей. Например, он усматривает родственную связь шумерского слова «ме» («магическая сила») с индоевропейским корнем «mag» (значения которого Дугин не приводит, но который, по сути, связан с понятиями «власти» или «силы») и словом «maya» («иллюзорность») на хинди (ПА, 35–36). Шумерский относится к совершенно другой группе языков, не связанных с индоевропейскими[44]. «Maya» в языке хинди не имеет отношения к корню со значением «сила».
В другом месте Дугин справедливо связывает санскритское слово «джна» («знание») с греческим «гнозис» и немецким «kennen», но при этом настаивает, что все эти слова обозначают знание, понимаемое как «инициация», «действительное прикосновение к стихии священного знания» (ПА, 66). Хотя некоторые производные от этих корней и означают мистическое знание, например «гностицизм», их исключительная принадлежность к сфере мистического или священного существует только в воображении Дугина.
Более важным для нашего исследования географических метафор является использование Дугиным этимологии с целью объявить русские земли древней и священной прародиной, даже до прихода туда славян. Так, он возводит русское слово «шведский» к прилагательным «светлый» и «святой» (МЕ, 577), хотя известно, что в русский язык слово «шведский» пришло из немецкого и не имеет ничего общего со «светлым» или «святым»