Буллет-Парк - Джон Чивер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Корпорация «Сафрон» существовала на патриархальных началах. Ее президент, добродушный старичок по фамилии Маршмен, держал большую часть акций в своих руках. Год назад сын его Майкл окончил колледж и стал работать в фирме. Это был энергичный, изобретательный и чрезвычайно неприятный молодой человек. Он призвал психологов оценить эффективность «Спэнга», и те решили, что у него слишком приятный привкус. Гигиена, утверждали они, ассоциируется у публики с горьким вкусом, а следовательно, если «Спэнг» будет менее приятен на вкус, его будут охотнее покупать. Лаборатории было предложено выработать новый состав, и Нейлзу на другой день после обеда у Ридлеев пришлось поехать в Уэстфилд испытывать новую формулу. День прошел для него впустую. Он только и делал, что полоскал рот и плевался. У Нейлза не было никаких дегустаторских данных, и он принимал свои решения наугад. Около четырех часов он выехал домой. Во рту у него горело, и он остановил машину подле какого-то бара, чтобы отбить вкус проклятого снадобья.
Фасад у бара был малообещающий. Однако войдя внутрь, Нейлз тотчас очутился в одном из тех полутемных баров, где клиенты чувствуют себя как в некоего рода святилище. На бармене была куртка канареечного цвета. Четыре человека сидели за стойкой и пили виски. Один из них угощал какую-то дворняжку хрустящим картофелем. «Дальше Саутворка я никогда не выезжаю, — говорил другой. — Нет, нынче я уже не езжу дальше Саутворка». Казалось, неслышный метроном регулировал ритм их беседы. Это был эмоциональный, интимный разговор, построенный на ассоциациях, возникающих стихийно, как в поэзии. Все четверо прибыли из разных мест и должны будут разъехаться кто куда, но в предсумеречном свете их фигуры возле стойки казались не менее постоянным элементом бара, чем краны на бочонках с пивом.
— Ставлю стаканчик виски тому, кто возьмется определить породу моего песика, — говорил тот, что потчевал собаку картофелем. И, так как никто не принял вызова, сам ответил на свой вопрос. — Так вот, собачка моя наполовину ищейка, наполовину — ирландский сеттер, — объявил он.
Нейлз спросил мартини, сразу этим показав, что не принадлежит к обычному кругу здешних завсегдатаев.
— Вот была у меня одна, — начал третий участник квартета. — Только и знала, что говорить «хэлло!». Ну скажите на милость, приходилось вам когда-нибудь иметь дело с такой девчонкой?
Не получив ответа на этот риторический вопрос, он продолжал:
— Ну все время говорит «хэлло», да и только! Я обычно приезжал по четвергам после ужина. Ее муж ходил играть в шары по четвергам. Она, бывало, выйдет ко мне в купальном халатике или еще в чем, поцелует меня крепко-крепко и заводит свое «хэлло». Я раздеваюсь, она меня целует в плечо, в ухо, куда ни попало, и все приговаривает «хэлло, хэлло, хэлло». И так все время, что мы с ней милуемся. А как дойдет до дела, она снова — «хэлло, хэлло», только все громче и громче. И наконец уже кричит: «Хэлло, хэлло!» А потом даст мне сигарету, сама спичку поднесет, нальет виски — этого она никогда не забывала — и снова всего меня обцеловывает и приговаривает: «Хэлло, хэлло». Потом я оденусь, поцелую ее на прощанье, а она опять за свое: «Хэлло». Может, она и говорила что другое, ну, конечно же, говорила, но я, хоть убей, ничего не запомнил, кроме «хэлло».
— Да, чего только они не говорят — иной раз и повторить не захочешь, — вступил четвертый. — Вот хотя бы моя жена — такая скромница во всем, а как в постель ляжет, прямо нет такого слова, какого бы она не сказала. Хуже шлюхи. Я и то стал задумываться — где она могла услышать эти слова? То есть я-то знал, что не от меня. Я даже начал ревновать, потому я очень ревнивый по натуре. Она у меня была очень красивая и любила этим заниматься, а надуть меня проще простого — было бы желание! Я ведь как уйду в семь утра на работу, так до половины седьмого вечера не бываю дома. И всякий раз, когда мне отказ, я соображаю, что у нее, значит, в другом месте пожива. Я ужас как мучался ревностью. Конечно, сыщика я нанимать не стал или там следить за ней и всякое такое прочее, но, сами понимаете, хотелось знать наверное. И вот я что придумал. Эта ее штуковина, понимаете? Воспользовалась она ею или нет. Если да, — значит, рассчитывает на дело. У нас в ванной аптечка такая висит, и она ее обычно там держит, так что я всегда знал, где что. Ну вот, прихожу я однажды вечером домой, иду мыться, заглядываю в аптечку — нет. Ага, думаю, попалась! Спускаюсь вниз, на кухню, спрашиваю: ну, как ты провела день? А сам злой как черт. Да ничего, говорит, ходила по магазинам. Купить, говорит, ничего не купила, просто смотрела платья разные. Платья, говорю, смотрела? А может, еще что? Она себе хлопочет у плиты как ни в чем не бывало, а я ее и спросил: где штуковина? Зачем это она ей понадобилась — платья смотреть, что ли? Стал я на нее кричать, обзывать ее по-всякому, а она в слезы и говорит, что у нас, мол, с ней утром дело было. Ну что тут скажешь? Я ведь не помнил, этим ли утром было или вчера? Что ж, пришлось извиниться, она платочком слезы смахнула, и мы сели ужинать, но она меня к себе так и не подпустила. Я снова терзаться. Подозрения, ревность там и все такое. Через неделю она надумала проведать сестру в Детройте. А сестра у нее отчаянная — совсем совесть потеряла. Я отвез ее в аэропорт, поцеловались мы на прощание, приезжаю домой и первым делом к аптечке. Все на месте. Ну вот, встречаю я ее потом, едем домой, все хорошо, стал на ночь зубы чистить, открываю аптечку, гляжу — а их две. Ага, думаю, одну, значит, оставила дома, для отвода глаз, а сама купила себе другую в Детройте. Взял и спросил ее, зачем она в Детройте еще одну штуковину купила. Она опять в слезы и говорит, что купила вторую сегодня вечером, потому первая, мол, уже не годится. Где, спрашиваю, купила — в нашей аптеке? Ну да, говорит. Хорошо, говорю, я доберусь до правды, и давай звонить в аптеку. Спрашиваю, покупала ли она у них эту штуку сегодня вечером? Они отвечают, что на этот товар у них учета не ведется и что продавец, который торговал вечером, ушел домой. Давайте, говорю, телефон вашего продавца. Звоню ему домой; он говорит, что не помнит, покупателей было много, где ему их всех упомнить. А она, конечно, ревмя ревет, и я, понятное дело, не то чтобы очень уж шикарно себя чувствую, но все-таки хочется мне дознаться до конца. Примерно так через недельку встаю я утром, а она еще спит, одеваюсь и вдруг — пуговица на пиджаке оборвалась. Я снимаю пиджак, открываю коробку, где у нее нитки хранятся, глядь — опять эта штуковина! Несу ее в спальню, показываю жене и спрашиваю, сколько у нее их, черт возьми, штук этих? Она только натянула одеяло на голову, молчит. Так я и пошел с оторванной пуговицей. А потом выпустили в продажу эти чертовы пилюли. Так что я уже и вовсе ничего не знал.
Нейлз выпил еще один мартини и поехал домой. Разговор в баре не столько его позабавил, сколько расстроил. А что же, интересно, тот человек, который увлекался игрой в шары по четвергам? Знал ли он, задумывался ли о том, как его жена проводит эти вечера без него? Сам Нейлз был неисправимый однолюб, и мысль о супружеских изменах не укладывалась у него в голове. Он влюбился в Нэлли с первого взгляда, и брак для него был не просто одной из сторон жизни, — он был самой жизнью. Нейлз вспомнил, как в прошлую субботу под вечер Нэлли уснула у него на руках. И как он охмелел, словно от крепчайшего напитка, при мысли об их нераздельности, о том, что они составляют одно целое — на горе, на радость. Она дышала немного тяжело, с присвистом, а он чувствовал, как мир и покой разливаются по всему его телу. Она была его младенцем, его богиней, матерью его единственного сына. «Я храпела?»— спросила она, проснувшись. «Ужасно, — ответил он, — как механическая пила». — «Мне так сладко спалось», — сказала она. «А мне так сладко было держать тебя, — сказал он, — так хорошо…»
Вернувшись домой, он налил себе и Нэлли виски с содовой и, поднявшись в ванную вымыть лицо, открыл аптечку — с тем же гнусным и непристойным намерением, что и рассказчик в баре. Затем спустился к Нэлли и спросил, как она провела день.
— Я шаталась по магазинам. — сказала она. — Ничего не купила, просто смотрела платья. Так и не выбрала ни одного — то крой не нравится, то цвет.
— Выйди ко мне в гостиную на минутку, — сказал Нейлз. — Я хочу спросить тебя кое о чем.
Она прошла за Элиотом в гостиную, и он закрыл обе двери, чтобы Тони не мог услышать их разговор.
Нэлли была безусловно привлекательная женщина, а так как в кругу, к которому она принадлежала, нравственные устои носят сугубо эмпирический характер, в охотниках добиться ее благосклонности не было недостатка. Так, однажды в субботний вечер миссис Фэллоуз представила ей в клубе своего хорошего знакомого, мистера Бэлларда, который у них в то время гостил. Он пригласил ее на танец. Как только его рука прикоснулась к Нэлли, ее словно током ударило. Такой яркой и мгновенной вспышки страсти Элиот не вызвал у нее ни разу. Партнер ее — Нэлли это чувствовала — был взволнован не менее ее самой. Ноги их машинально передвигались по паркету. Если бы он пригласил Нэлли выйти и посидеть с ним в машине, она бы не отказалась — да и зачем бы ей отказываться? В жизни ей не доводилось испытывать такого могучего влечения. Оба были необычайно бледны, ни он, ни она не проронили ни слова. Впрочем, им и не нужно было слов. Мистер Бэллард подал ей руку, и они вместе вышли из зала. Но в эту же минуту кто-то крикнул: «Пожар!» Комната наполнилась дымом, все бросились вон из буфета и затолкали влюбленных. И тотчас же откуда-то появился Нейлз с огнетушителем и ринулся в наполненный дымом зал. Оркестр продолжал играть, но танцоры толпились в дверях. Задыхаясь от дыма и кашля, буфетчики принялись выносить бутылки в коридор — по две в каждой руке. Глаза у них слезились. Через несколько минут приехала пожарная команда. По алому ковру протащили шланг, но с огнем уже справились, так что не было необходимости заливать помещение водой. Когда Нейлз, с ног до головы покрытый сажей, выбрался наконец из обугленной комнаты, Нэлли так к нему и бросилась. «Милый мой, милый, — твердила она. — Как я боялась за тебя». Они поехали домой, и Нэлли больше никогда не видела Бэлларда и никогда о нем не вспоминала.