Сказка 1002-й ночи - Йозеф Рот
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А теперь она сидит!
И, произнеся это, госпожа Мацнер вновь вздохнула.
Да, он вспомнил. Несколько недель назад ему пришлось в канцелярии расписаться в получении письма. Это было заказное письмо, надписанное хорошо знакомым почерком, а красный штемпель на конверте гласил: «Прочитано: допущено цензурой!» От этого штемпеля несло «скучной историей», несло даже сильнее, чем от знакомого почерка. Сине-зеленый, отвратительно дешевый конверт наводил на мысль о бедности и, вместе с тем, о правосудии. Ротмистр расписался, рассеянно вскрыл конверт и бросил один-единственный взгляд на оттиск в верхней части листа. «Женское исправительное заведение, Кагран» — значилось там. На этом его любопытство оказалось удовлетворено. Тем более, что это чувство не было ему особенно свойственно. Подобное письмо, с таким вот нелепым, жалким и прежде всего «скучным» заголовком, относилось к тем необъяснимым явлениям, которые время от времени преследовали барона Тайтингера, — и таковы были, например, письма управляющего его поместьем Бранделя, счета кельнера Райтмайера, какие-то бесполезные сообщения от бургомистра Оберндорфа, поблизости от которого находилось его имение. Все эти явления были чуть ли не оккультного свойства. Они не имели ничего общего ни с любовью, ни с высшим светом, ни со службой, ни с лошадьми. Все это было не просто «скучно», но и «обременительно», что означало для него высшую степень скуки.
— Продолжайте же, продолжайте! — сказал барон, приняв твердое решение пропустить все дальнейшее мимо ушей.
После долгих недель в глуши он вновь, собравшись с силами, отправился в Вену. И вновь, как это уже не раз бывало после той памятной и злосчастной аферы с шахом, закончившейся бесцеремонным отзывом в полк, его охватила сильная, опасная и загадочная тоска, имени для которой он подыскать не мог. То была диковинная смесь боли, стыда, влечения, любви и ощущения полной потерянности. В такие минуты ротмистр вполне отчетливо сознавал собственную легковесность, его точило раскаяние, острые зубки которого он ощущал чуть ли не физически. И понапрасну вопрошал он себя тогда о том, почему сделал в жизни одно и не сделал, чтобы не сказать упустил, другого. И все происшедшее с ним с момента поступления в полк представлялось ему бессмысленным. Он пытался едва ли не силком направить поток воспоминаний в сторону кадетского училища, в сторону матери и отца, но воспоминания не повиновались ему, они упорно устремлялись вперед и неизменно упирались в историю с графиней В., шахом, «очаровательным» Кирилидой Пайиджани и ужасным Седлачеком в котелке, — упирались, чтобы тут же начать кружить вокруг этих четверых. Постыдная история уже давным-давно была похоронена, ни один человек так и не узнал о ней: ни полковник, ни товарищи по полку. Но что пользы было самому Тайтингеру? В его жизни имел место эпизод, о котором он не посмел бы заговорить никогда и ни с кем. Память об этом эпизоде циркулировала в крови, как какое-то инородное тело, подступая время от времени к самому сердцу, давя на него, искалывая, буравя насквозь. В такие минуты было только три выхода: либо бежать в Вену — в город его былого блеска и неизбывного позора, либо напиваться, либо… либо застрелиться. Спасением для него могла бы стать война, но на всем белом свете царил сытый, уютный, веселый мир…
И вот он узнал: из тюрьмы ему написала Мицци. Ему! Из тюрьмы! Это чем-то напоминало тогдашнее фамильярное приветствие отвратительного шпиона Седлачека. И подобная неприятность может повториться в любой момент! Каким образом прикажете предотвратить ее? Сколь бы слабо ни разбирался бедный Тайтингер в законах мира штатских, он знал все же, что заключенным разрешено посылать письма на волю. Начальник тюрьмы предварительно прочитывал их. Читал он, выходит, и последнее письмо Шинагль… Тайтингер по-прежнему глазел на золотой лист, опустившийся на фиолетовое поле шляпы Мацнер. Ах, эта цветовая гамма не будила в нем сейчас поэтических ассоциаций. Но как раз в это мгновение он внезапно почувствовал странную, можно сказать, смехотворную нежность к жалкому листу. Он возвещал о наступлении осени, разумеется! Сколько раз барон видел опавшие листья, которые возвещают о наступлении осени! Но этот лист, этот и только этот, возвещал ему, барону Тайтингеру, и только ему, о том, что наступила предназначенная лишь ему одному осень. И ему тут же стало знобко.
Он вдруг услышал позвякивание сабли, испугался, было, что кто-нибудь из знакомых офицеров может увидеть его за одним столом с Мацнер, достал часы и сказал, неожиданно для самого себя, прервав тем самым сплошной поток излияний и сетований недавней хозяйки борделя:
— Я должен идти. Мы встретимся завтра в это же время — но где?
Он немного подумал: где можно посидеть тихо и без свидетелей. И вспомнил об одном таком месте.
— У Грюцнера! — сказал он. — Вам удобно, госпожа Мацнер?
— Как будет угодно господину барону.
— Счет, — крикнул он и надел шляпу.
Барон заплатил и за Мацнер, и та с горестным ужасом обнаружила, что кельнер внес в счет 5 крейцеров наценки, хотя ведь она-то пришла за четверть часа до музыки!
Тайтингер лениво протянул ей четыре пальца. Она поднялась, раскланиваясь, — тут лист упал со шляпы на пол.
Затем барон скрылся во тьме Народного сада.
17Впервые в жизни предстояло барону Тайтингеру узнать, что означает «предпринять определенные шаги». На воинской службе никаких шагов он не предпринимал. Все было отрегулировано и зарегламентировано. Не было никаких осложнений, а если они все же возникали, то лишь как следствие некоторых предписаний и распоряжений, имевших власть и возможность разрешать конфликты, самими этими предписаниями и обусловленные. Гражданская жизнь однако же чревата постоянно возникающей необходимостью предпринимать определенные шаги. Время от времени приходится что-то устраивать и улаживать, так как законы, судя по всему, преследуют цель не упорядочить жизнь людей, а ровным счетом наоборот, внести в нее беспорядок, чтобы не сказать полную сумятицу… Подобные размышления не дали ротмистру выспаться в эту ночь. Проснулся он рано, с первым светом осеннего утра. Еще вчера он подумал о докторе Стясном, враче полицейского управления, ежегодно проходившем офицерские сборы в драгунском полку Тайтингера в качестве старшего военврача запаса. Разумеется, и речи идти не могло о том, чтобы обратиться к верховному комиссару барону Хандлю, которого Тайтингер знал лишь вскользь, шапочно, — хотя бы потому, что ни разу не видел его в военной форме. А с доктором Стясным ему, по крайней мере, доводилось встречаться в игорном доме, за партией в домино.
Полицейское управление внушало бедному Тайтингеру неприятные чувства. Он явился туда в гражданской одежде, и, не исключено, двое охранников у входа окинули его недостаточно почтительным взглядом, а шпики, которыми кишмя кишели здешние коридоры, смотрели на него, напротив, пусть и бегло, но чересчур проницательно. И в любую секунду он мог столкнуться со старшим агентом Седлачеком. Все это было «скучным», если даже не «пошлым». На порыжевшей скамье, где сидело несколько человек, которых он мысленно классифицировал как «просителей», ему пришлось провести в мучительном ожидании четверть часа.
— Господин доктор просит! — произнес наконец служащий.
— А, барон!
Полицейский врач поднялся с места. Круглый, упитанный, он на коротких ножках поспешил навстречу Тайтингеру. Ротмистру он запомнился совершенно другим. И сейчас ему лишь с трудом удалось вспомнить того, прежнего, военврача, с которым он был знаком. В штатском доктор Стясный носил пенсне на черном шнурке — и это дополнительно сбивало с толку ротмистра.
— Привет, доктор, — вымученным голосом сказал он.
Врач только что вернулся из больницы, от него пахло йодом и хлороформом, как в аптеке. В верхнем кармашке его жилета отливал серебристой ртутью кончик термометра. Тайтингер в замешательстве сел на стул. Доктор справился о самочувствии и настроении товарищей по полку. Ротмистр, отвечая, твердил одно и то же: «Спасибо, прекрасно!» и «Какая все-таки у вас память!» У него-то у самого большинство имен сразу же вылетало из головы, стоило ему ступить на перрон ближайшей к гарнизону железнодорожной станции.
Было сущей пыткой дождаться, пока он не сможет наконец откровенно высказать свою просьбу. Да и с чего начать? «Тут есть одна девочка, доктор, знаете… ну, был грех, и вот она попала к вам» — так в конце концов начал он, и доктор Стясный тут же, конечно, решил, что речь идет о так называемых «тайных болезнях», а то и о вовсе запретном «акушерском деле», как он обычно это именовал. Потребовался долгий и дотошный допрос, прежде чем доктор сумел собрать воедино отрывочные высказывания Тайтингера и ухватил суть дела. Ему казалось, будто он свивает нить из обрывков.