Дело, которому ты служишь - Юрий Герман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ханжа! — сказала ему Нюся Елкина.
Он невесело усмехнулся.
— Устименко один кончит Институт имени Сеченова, — выразилась про него Светлана. — Один — достойный!
— Ортодоксальнейший из ортодоксов! — съязвил Миша Шервуд.
Володя, прищурившись, взглянул в недобрые, светлые, выпуклые глаза Шервуда. Этот мальчик далеко пойдет! Он уже сейчас, ничего совершенно не имея за душой, ищет тему для защиты кандидатской диссертации сразу после окончания института. Но только кому нужны их даже хорошие отметки, их экзамены, их диссертации? Кому, кроме них самих?
СТАРИК
В это именно время Володя особенно и душевно сблизился со Стариком, или Пычем, как звали на курсе Павла Чиркова, попавшего в институт тридцати четырех лет от роду.
Пыч был молчалив, суховат, насмешлив. Светло-голубые маленькие его глаза имели свойство вдруг впиваться в кого-либо надолго и пристально, словно два холодных шильца. Учиться Пычу было трудно, труднее, чем кому-либо в институте, но тем не менее учился он основательно и знал гораздо больше, чем многие способные студенты. Часто Устименко ему помогал. Пыч никогда не благодарил, не жал руку, только вздыхал:
— Способный ты, Владимир!
Но без всякой притом зависти, а с какой-то суровой нежностью. Оба они хвостом ходили за Ганичевым и Полуниным, и обоих их в один и тот же день Ганичев оставил в аудитории, закрыл дверь и сурово сказал им:
— Вот что, полупочтеннейшие. С некоторых пор стал замечать я, что, может быть, и не без моего участия заразились вы отвратительной и постыдной болезнью, именуемой медицинским нигилизмом. Слова «шарлатанство», «научная демагогия», «латинская поварня» то и дело слетают с ваших, извините, младенческих уст. Вы еще полузнайки, и не вам, чертям полосатым, глумиться над веками трагических исканий истины. Мы с профессором Полуниным будоражим вашу мысль, а не призываем вас к насмешечкам по поводу современного состояния науки. Ищите, но не глумитесь! Не смейте глумиться! Великий человеческий разум без всяких еще приборов при выслушивании сердца с точностью определяет, какой именно из его клапанов действует неправильно и в чем суть этой неправильности — в недостаточности или в сужении клапана. А обезболивающие средства! А вакцины!
Он рассердился, очень громко высморкался и приказал:
— Идите! Почитайте Пирогова! И сделайте выводы!
Он протянул им книгу с закладками, и они ушли.
— Расстроился! — сказал Пыч.
— Это я виноват, — произнес Володя. — Помнишь, вчера затеял разговор насчет шарлатанства в фармакологии? Он еще огрызнулся: когда головка болит, пирамидончик кушаете?
Вечером, вместе с Пычем, сидя на его койке в общежитии, они читали Пирогова.
— Ничего себе цифра, — сказал Пыч, закрывая натруженные за день глаза. — Три четверти оперируемых умирает от гнойного заражения!
— Это в пироговские времена, — произнес Володя.
— Понятно.
— «Я ничего положительного не знаю сказать об этой страшной казни хирургической практики. В ней все загадочно: и происхождение, и образ развития…»
Володя полистал книгу, вынул закладку и нашел еще одно место:
— Вот слушай: «Если я оглянусь на кладбище, где схоронены зараженные в госпиталях, то не знаю, чему более удивляться: стоицизму ли хирургов, занимающихся еще изобретением новых операций, или доверию, которым продолжают еще пользоваться госпитали у общества…»
— Какие выводы? — спросил Пыч.
— Листер.
— Антисептика.
— Точно! — сказал Володя. — Ты дико догадлив, Старик! Скажи еще, что хирурги из жалких рабов гнойного заражения стали его повелителями, и все будет совершенно в стиле нашего Огурцова. Он любит так изъясняться.
— А что? Патетика иногда не мешает, — серьезно сказал Пыч. — Все щелкаем языками, щелкаем, а чтобы врачом быть, надо, конечно, в будущего Листера непременно верить.
— Одной верой сыт не будешь, — вздохнул Володя, — Помнишь, как с древними греками было? И после? Хризипп запрещал лихорадящим больным есть, Диоксипп — пить, Сильвий непременно заставлял потеть, почтеннейший папаша Бруссе пускал им кровь до потери сознания, а Кэрри сажал в холодные ванны…
— Ладно, читали мы Вересаева, — сердито сказал Пыч.
— Что ж, прекрасный доктор.
— Слушай, иди домой, — велел Старик. — У меня и так голова гудит.
Но Устименко не ушел. Пыч стал стаскивать свои старые, стоптанные сапоги, вернулись другие ребята, а Володя все философствовал.
— Физиология уже дала очень много, — говорил он, — и с каждым днем дает все больше и больше. Где-то я читал, что физиология и есть теоретическая медицина. Вот из нее и нужно выводить необходимые применения, тогда будет создана прикладная, практическая медицина. А поваренная книга…
— А пока сидеть сложа руки? — спросил Саша Полещук. — Да?
Все загалдели в комнате. Пыч машинально стал обуваться. Это осталось у него еще с гражданской войны как только в комнате поднимали шум, он, сонный, обувался.
— Уйти в надзвездные области чистой науки? — налетел на Володю редкозубый веснушчатый Огурцов. — Говори, Устименко! И вообще что ты тут за чепуху разводишь?
— Почему чепуху? — вмешался Миша Шервурд. — Устименко прав. Один мудрый арабский врач писал, если кто помнит: «Честному человеку может доставлять наслаждение теория врачебного искусства, но его совесть никогда не позволит ему переходить к врачебной практике, как бы обширны ни были его познания…»
— Как? — тенорком спросил Пыч.
Шервурд повторил.
— Правильно, договорились! — буравя своими голубыми глазками Володю, заговорил Старик. — Вот это мудро! Мы честные до того, что только наслаждаться станем теорией врачебного искусства. Мы, понимаешь, до того чистенькие и совестливые, что, покуда теория не будет до конца закончена, на народ плюнем. Пускай бабы от родов помирают, пускай младенцы сотнями мрут, пускай наш советский народ косят дифтерит, тиф, испанка, мы никуда не поедем! Мы в лабораториях будем научно все подрычаживать, мы лучше станем во всем сомневаться и начисто разуверимся в нашем деле, оно спокойнее…
Он встал, выпил стакан воды и в тишине заговорил опять, но с такой силой и страстью, с такой убежденностью в голосе, какой Володя еще никогда не слыхал:
— У нас полком командовал Жилин некто, героический, легендарный человек. И на марше схватила его болезнь. Пурга пуржит, холода, жрать нечего, и комполка бредит, чушь несет, ничего понять не можем. Был при нас фельдшер, старичок, Туточкин фамилия, мобилизованный; подушку ему на седло привязывали пуховую, конник — потеха! Посмотрел Жилина — говорит: корь. Корюшка, говорит. А у Жилина и сердчишко не тянет. За баснословные деньги достали подсолнечного масла, на том масле вареном растворили камфару, стали уколы делать. Вот в таких фурункулах был Жилин! А только опять сел в седло и повел полк на беляков. Ну? Наука? Эмпирика? Пусть меня здесь на Туточкина вырастят и выучат, чтобы из моих рук покойник в строй вернулся такой, как Жилин, — потом комдив и командарм легендарный. Пусть! И говорю я вам как коммунист: мы обязаны понять всю сложность и тяжесть нашего дела; говорю, как Ганичев и Полунин нас учат: обязаны к каждому новому больному относиться с полным сознанием новизны и непознанности, неизвестности болезни, должны искать, не успокаиваться, но должны дело делать. А эти арабские теории товарища Шервуда — безобразие, и по ним надо врезать как следует. Тебе тоже, Устименко, советую задуматься. Патетика ему, вишь, не нравится. А мне патетика нравится. И все. Спать пора.
Старик вновь стал разуваться, Володя тихонько вышел из общежития, спустился по ступенькам, подставил горящее лицо холодному, морозному ветру. В поземке слепо подмигивали, желтели круглые фонари. Было стыдно, ужасно стыдно. А тут еще его доконал Шервуд, заговорил аккуратными, закругленными фразами:
— Убедительно прошу вас, Устименко, поддержите меня, если Пыч решит устраивать историю. У меня свой, выработанный разумом взгляд на вещи, у него свой, но он желает, чтобы все смотрели так, как смотрит он, а я…
— Я во всем согласен со Стариком, — сказал Володя, — и ни в чем не согласен с вашим арабом. По этим взглядам надо бить! И бить беспощадно!
— Ах, вот как? — спросил Шервуд.
— Да, вот как! — подтвердил Володя. — И если вы именно эти взгляды положите в основу вашей будущей кандидатской диссертации, то гепнетесь со свистом!
— В основу моей будущей диссертации будут положены соответствующие нашему мировоззрению взгляды, а не какие-либо другие, Устименко! Выражение же «reпнетесь» — блатное, жаргонное, и вам совершенно не подходит!
Шервуд подтянул руками спадающее пальто и возвратился в общежитие. Володя погнался за трамваем, вскочил на ходу, сказал «скотина» и поехал к Варе каяться и жаловаться на самого себя. Степановы жили теперь на Красивой улице. Дверь открыл дед Мефодий: Родион Мефодиевич приказал Варваре выписать старика и не отпускать больше ни под каким предлогом.