Цивилизация Древнего Рима - Пьер Грималь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Официальная религия не отличалась от этого наивного анимизма, по крайней мере в своей практической цели. Она стремилась поддерживать установленный порядок выполнением церемоний, без которых равновесие между человеком и божественным началом, всегда неустойчивое, всегда находившееся под угрозой, могло разрушиться. Римляне понятием pietas[113] обозначали отношение, которое состояло в том, чтобы скрупулезно соблюдать не только обряды, но и отношения, сложившиеся между существами внутри вселенной: понятием pietas вначале выражалось представление о справедливости нематериального начала, поддерживающей духовные явления именно там и тогда, когда представлялся случай или какое-то бедствие. Это понятие находилось в тесной связи с глаголом piare, который обозначает действие, предназначенное стирать грязное пятно, скверное предзнаменование, преступление. Внутри человеческого сообщества pietas предписывает сыну повиноваться отцу и почитать его в соответствии с естественной иерархией. Сын, который ослушался отца или ударил его, является monstrum, чудовищем, противным естественному порядку. Поступок должен быть искупленным в рамках религиозной обрядности, чтобы этот порядок был восстановлен. Искупление, как правило, состояло в том, что виновник, который провозглашался sacer[114] умерщвлялся, тем самым он принадлежал богам и исключался из человеческого сообщества. Ему больше не было места ни в городе, ни в любом другом месте на земле. Он должен был исчезнуть.
Таким образом, pietas имела отношение к богам, к различным группам и отдельным людям, к городу и его пределам, в конечном счете ко всему человечеству. Последняя ипостась понятия pietas не была поздним и постепенным явлением, как иногда утверждается. Она с давних пор нашла свое выражение в юридическим понятии jus gentium (право народов), которое накладывало обязательства на римлян даже по отношению к иностранцам. Но разумеется, понятие pietas окончательно сформировалось только под влиянием греческой философии, когда римляне переняли концепцию humanitas, идею о том, что сам факт принадлежности к человеческому роду создает настоящее родство, аналогичное тому, которое связывает членов одного gens или одного города, о долге, солидарности, дружбе или, по крайней мере, уважении. С понятием humanitas мы впервые сталкиваемся в литературе в замечательных афоризмах Теренция, один из персонажей которого произносит (в «Heautontimoroumenos», «Самоистязатель»[115]): «Я человек, и ничто человеческое мне не чуждо». Возможно, Теренций и ограничился лишь тем, что перевел стих из Менандра, которому он подражал, но с уверенностью это утверждать нельзя. Как бы то ни было, интересно, что этот афоризм был очень популярен, над ним размышляли, его комментировали множество латинских писателей, и каждый вносил что-то свое в его толкование. Они трактовали его как формулу некой универсальной справедливости: civitas готапа расширилась до civitas humana[116]. И можно полагать, что мысль греческих философов не имела бы того влияния на римлян, если бы в ней не содержалось того выражения чувств, которые в скрытом виде они испытывали и которые внезапно осветились откровением, пришедшим с Востока.
Одним из важных проявлений pietas было почитание долга, ftdes. Fides — обожествленная персонификация, на Капитолии у нее имелся храм рядом с храмом Юпитера Всеблагого и Величайшего. Храм был залогом добросовестности и взаимной благожелательности в общественной жизни в целом. Официальный титул Fides populi romani (верность римского народа), как и соседний бог, Термин[117], гарантировал сохранность размежеваний: границ города, границ полей и всего того, что должно оставаться на своем месте для сохранения незыблемости порядка вещей. Fides гарантирует отношения между людьми по контрактам и договорам, еще глубже — по контракту, определенному обычаями, между гражданами. «О Fides quiritium!» («О верность граждан!») — кричат персонажи комического театра, когда на них обрушивается какая-то катастрофа. Этот вопль о помощи обращен к солидарности, которая должна быть между членами городской общины. Пренебрежение ею ставит под угрозу все общественное сооружение. И становится понятно, почему понятие fides составляло одну из основных добродетелей римской морали. Fides принадлежала еще одна сфера, именно она гарантировала побежденному невредимую жизнь, когда он признавал свое поражение и обращался, умоляя, к fides своего победителя, она ставила закон милосердия выше закона насилия, признавала право всех людей жить «с добрыми намерениями», даже если они претерпевали поражение в войне.
Virtus, pietas, fides — дисциплина, благочестие, верность долгу — таков был римский идеал. Эти три качества господствуют надо всеми аспектами жизни — военной, семейной, экономической и общественной, и нам представляется, что именно они и составляли суть римской религии, которая лишь укрепляла достигнутые результаты за пределами видимого мира, создавая законченную картину мира. Религия освящала эти основные добродетели, но не она была их первоосновой. Все выглядит так, как если бы мораль логически вытекала из императивов, необходимых для поддержания порядка во всех областях, для бессмертия того, что существует и чему угрожает время. Рим имел намерение противостоять, в силу мудрости и дисциплины, бедности, рабству, смерти. Он был убежден, что хороших законов и истинной добродетельности граждан достаточно для того, чтобы спасти город от рокового конца, который настигает всех живых существ. В этом смысле вся его мораль выступает главным образом как оборонительная, что, однако, не исключает (как показано) признания альтруистических ценностей, поскольку речь идет о том, чтобы защищать не индивида, но группу, семью внутри полиса. И в конечном счете эта мораль предполагает уважение к человеческой жизни как основной ценности, даже в лице недавнего врага, иностранца (hostis), это отношение, которое провозглашало и идеально позволяло следовать концепции универсальной империи в той мере, в какой этот imperium основывался бы не на насилии, угрозе и смерти, а на интегрировании в правовую систему и систему взаимных обязательств.
Известно высказывание Платона о том, что любовь есть не что иное, как потребность человека запечатлеться в красоте. Оно свидетельствует о том, что личная духовная потребность как основная причина и цель любой человеческой деятельности появилась у афинян V века до н. э. Но Рим не защищается от смерти красотой, он намеревается продлить существование благодаря мужеству и, более того, славе. Для римлянина ничего не было важнее хорошей репутации при жизни и славы, заслуженной доблестью, после смерти. Могила для него была не только местом упокоения, где его останки находили «покой земли», где дремали его manes, которые ежегодно пробуждались от ритуальных приношений; могила была памятником, знаком, адресованным живым и увековечивающим память о его деяниях. Именно по этой причине многочисленные могилы теснились около городских ворот и вдоль пригородных дорог: чем больше прохожих прочитает надгробную надпись, произнеся, пусть второпях, имя покойного, тем больше тот будет удовлетворен, что увековечен «устами людей». По этой же причине могилы украшались статуями и бюстами, это искусство нередко было грубоватым, строгим, не заботившимся об идеализации моделей, но вполне способным в камне фиксировать черты усопшего.
Забота о славе и надежда на вечную память о себе — это, несомненно, реванш человека, который при жизни принуждался тысячью разных способов обществом, в котором он жил: как должностное лицо он был обязан прекратить свою деятельность через год; военачальник, не успевший добиться решающей победы на поле брани за время командования, вынужден был передавать преемнику не только командование, но и шанс пожинать лавры. Только в смерти он наконец становился самим собой, а его жизнь оказывалась примером в той степени, в какой она соответствовала дисциплине во всех ее формах — virtus, pietas и fides.
* * *Эта первооснова римской морали сохранит свою прочность до самого конца; она окажет сопротивление любым посягательствам критиков. Больше того, она приспособит философские учения и по-своему обогатит их, несмотря на все принципиальные разногласия.
Когда во II веке до н. э. Рим открылся для греческой философской мысли, римская gravitas[118] инстинктивно сделала свой выбор между учениями. Поскольку эпикурейцы[119] (несмотря на строжайший аскетизм своей жизни) были для многих римлян подозрительны, так как усматривали высшее благо в наслаждении, стоики[120] встретили хороший прием. Их учение, казалось, возникло именно для того, чтобы оправдывать суть интуитивной нравственности римлян. Не используя поначалу ухищрений всесторонних доказательств, они приняли основную идею стоиков: основанием нравственности является соответствие природе, то есть тому, что наилучшим образом соотносится с собственной природой человека, как и с порядком, установленным для материального и божественного мира, а следовательно, и для Рима. Задача человека состоит в том, чтобы стараться осмыслить этот всеобщий порядок и его придерживаться. Первые стоики главным образом подчеркивали достоинства созерцательной жизни, теоретического знания, первоначально диалектического, а затем и научного, которое ведет к истине и через нее к божественной мысли, однако римлян привлекал, прежде всего, приоритет нравственных добродетелей, присущих активной жизни: самообладание, умеренность, справедливость, мужество, — которые греческие последователи стоицизма считали главными добродетелями мудрецов. Панетий, знаменитый популяризатор стоицизма, в Риме во второй половине II века до н. э. умело наставлял своих слушателей. Он использовал сравнение, ставшее знаменитым, которое хорошо раскрывает смысл его теории. Добродетель, утверждал он, едина, но она содержит в себе различные аспекты, по примеру того, как мишень разделена на секторы различных цветов. Если целятся в мишень и если в нее попадают, то неважно, какого именно сектора коснется стрела, стрелок все равно выигрывает. Так возвышается традиционный идеал римлян — virtus. Но учение Панетия имело еще более важные последствия, чем гарантия чистой совести сторонникам традиционной римской добродетели. Он раздвинул древние национальные представления, и главным образом ему (а также его прямым и косвенным ученикам, среди которых был Цицерон) принадлежит честь открыть путь для восприятия Римом гуманистических идей. Римляне оказались более восприимчивы к греческим теориям благодаря своеобразному моральному поручительству, которое они увидели в стоицизме, и они приняли ее не колеблясь, говоря себе, что, в конце концов, их собственная ошибка состояла в том, что они до сих пор не размышляли, поскольку были заняты тем, что завоевывали мир.