Может собственных платонов... - Сергей Андреев-Кривич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Михайло ответил:
— Надо думать — есть.
— Что?
— Еще большая наука.
После этого Шубный и произнес те слова, о которых думал Михайло неотступно:
— Ты сказал, что и сейчас тебе тут тесно. А с большими науками каково будет? Здесь ли тебе судьбу свою пытать?
Михайле вспомнилось. Денисов. Нечаев. Они уже говорили с ним об этом. Но те другое думали Во вражеский стан пройти и там все разведать. Со злобой туда пойти и со злобой оттуда вернуться. Жить там притворяясь, с хитростью. Шубный о другом говорил. Признать то, другое, в нем искать истинного. Шубный ли впервые заронил в душу Михайлы Ломоносова эту мысль или, может, она пробуждалась и у самого Михайлы?
Может быть, Шубный. Как, может быть, именно он много позже наставлял в этом же своего сына Федота, ушедшего в Петербург куростровского крестьянина, здешнего костереза, ставшего впоследствии великим русским скульптором. Федота Ивановича Шубина, профессора и академика, члена Болонской академии художеств.
Северная мглистая ночь кончалась. Поредела темнота, по зеркальной воде прозыбил дорожку ветерок, сорвался с воды и полетел в осинник, всколыхнул и растревожил беспокойную листву.
Внизу, над землей, еще густела мгла, в которую вплетался сырой туман, поднимавшийся с поросших осокой и ольшаником низин, а на высоте уже золотом горели края чистых облаков. За двинскими рукавами по небу светились розовые полосы утренней зари.
Из долов снялся ночной туман, развалился в сырые клочья; они разошлись в стороны и дымно растаяли в утреннем воздухе.
В озерных зарослях проснулись утки, сбились в пары и стайки и полетели низко над водой. Из трав и лесных гнезд поднялась всякая птица.
Солнце светлым краем выплыло над задвинскими лесами, и по речной мелкой волне побежали теплые золотые блики.
Михайло спустился к реке, отплыл от берега и принялся выбирать из холодной, дымящейся утренним паром воды большую ставную сеть[53].
Глава 11. СИНУСЫ, СЕМИДИАМЕТРЫ, РАДИКСЫ[54]
Когда по осенней холодной Двине, берега которой уже припорошит снежок, отцовский гуккор поднимался от Архангельска к Холмогорам и, разбив хрусткие ледяные забережни[55], подходил к Курострову, тогда кончалась мореходная страда и Михайло Ломоносов обращался к наукам.
В сентябре похолодает, пойдет засиверка[56], посыплет с неба ледяная крупа, прошумит по крышам; а там подойдет и зима, замельтешит над Куростровом первый крупный снег, поднимутся над избами теплые зимние дымы, лягут под лед двинские рукава — и наступит зимняя досужая пора.
…Застонет в печной трубе и выложенном по чердаку борове[57] дурным голосом. Метель горюет, путает снега, верхний, что падает на землю, и уже упавший да поднявшийся от земли, свищет, бьется обо что ни попало, врывается внутрь — вот и в трубу залетела. Дня-то — что? Все ночь да метель, да сухая поземка, тревожная северная ночь. Только прислушайся — всякое услышишь. Плач на разные голоса, то ли визг, да нехорошее чье-то веселье.
Ночи, долгие ночи.
А поднимется день — в морозной мари[58], или пробьется он через ту же метель. Будто и не день.
Солнце — бурое, остывающее железо, круглый стынущий диск — повисло в небе. Окружено сизой стылой окалиной. Пройдет низко, вдали, валясь к горизонту, едва осветит еще живую землю.
Дни и ночи, ночи и дни.
…Похрустывают под бережной рукой большие страницы «Арифметики», бегут строчки, теснятся плотные столбики цифр, Михайле Ломоносову открывает свои тайны численная наука. В тайны синтакси образной, просодии стихотворной[59] и прочей мудрости шаг за шагом вникает он по Смотрицкому.
Михайло сидит у стола, близко придвинув к себе большую книгу. Он отложил в сторону густо исписанную грифельную доску[60] и внимательно рассматривает — в который раз рисунок, который помещен в самом начале книги. Вспоминается ему, что говорилось в старых книгах о «еллинских борзостях»[61], которых следует страшиться всякому, кто исповедует истинную веру. А вот на этом рисунке как раз и изображены провозвестники «еллинских борзостей»: Пифагор и Архимед.
Михайло переворачивает несколько страниц. Вот эти строки, которые он давно знает наизусть:
Оный Архимед и Пифагор, излиша яко воды от гор,
Первии бывше снискатели, сицевых наук писатели.
Равно бо водам излияша, многи науки в мир издаша.
Елицы[62] же их восприяша, многу си пользу от них взяша.
Сия же польза ко гражданству требна кождому государству.
«Кождому государству». Он повторяет эти слова вслух и снова смотрит на рисунок. Над фигурами Пифагора и Архимеда распростерся герб русского государства.
«Петров знак, — думает Михайло. — Науки к нам вступили и по ним всей нашей жизни строиться».
Еще несколько страниц. Вот — начало изложения заключенной в «Арифметике» науки. Здесь изображен храм мудрости. На престоле сидит женщина — богиня мудрости. В руке у нее ключ — ключ истинного познания мира, человека, всех вещей. На ступенях трона начертаны названия арифметических действий — иного пути для познания нет, только число открывает истинную сущность вещей. На колоннах храма перечислены названия наук и искусств, которые подчинены счислению: геометрия, стереометрия, астрономия, оптика, география, фортификация, архитектура.
А под рисунком большими красными буквами заглавие: «Арифметика-практика или деятельная».
Михайло листает книгу. Вот конец. Здесь помещены локсодромические таблицы[63]. Он задумывается: «Математическое и физическое учение прежде чародейством и волхвованием считали. Да. Ныне же что? Что государь Петр Алексеевич учредил?» — думает он. «Чтить те науки», — отвечает он сам себе. И рука Михайлы прилежно пишет на грифельной доске цифры, он их выравнивает в столбцы, ставит знаки извлечения корней, а потом снова перебирает плотные страницы «Арифметики», на которых мелькают треугольники, рассекающие окружности прямые, разбитые вдоль и поперек, сверху вниз красной сеткой локсодромические таблицы. А вот и на трех языках — итальянском, латинском и русском — названия ветров: трамонтана-бореус — северный; сцирокко-эронотус — восточно-южный; либекцио-зефиронотус — западно-южный и другие. А на следующей странице, со стрелой на норден, — несколько вписанных одна в одну окружностей и по кругу расположенные названия, которые так часто приходилось слышать в Архангельске, когда сойдутся туда со всего света видевшие дальние страны, океаны и штормы заморские корабли: ост, вест, норд-ост, норд-вест.
Вот перед ним «Арифметика-логистика, или астрономия». И ему кажется, что он приблизился взором к самому солнцу. Взгляду открывается вечно горящий океан — пылающая поверхность солнца. Стремятся не находящие берегов огненные валы. Над ними проносятся пламенные вихри. Камни кипят, как вода. Шумят горящие дожди.
Шел 1730 год. Уже почти все листы тяжелого тома «Арифметики» были взяты упорным, прилежным трудом, пройдены были трудные, находившиеся в конце главы: «О извлечении радиксов», «О извлечении биквадратного радикса» и другие, и в «Грамматике» вся премудрость была преодолена.
Однажды в горнице, что находилась на втором этаже, Михайло сидел за книгой. Громким голосом он читал:
— «Проблема[64]. Дану синусу правому дуги меншия четверти колесе, синус дополнения или комплемент изобрести. Правило: квадрат синуса данного вычти из квадрата радиуса или семидиаметра, и оставшаго радикс будет синус комплемент».
Положив перед собой книгу, Михайло взял в руки грифельную доску и начал решать задачу.
— «Будет радиус АВ 10 000000, синус BD 5 000000 тридесяти градусов, и квадрат радиуса…» — повторял он по книге, делая нужный чертеж.
За погрузившимся в вычисления Михайлой уже давно следят внимательные глаза. Занятый задачей, Михайло не услышал, как открылась дверь.
Отец подошел сзади к сыну и тронул его за плечо. Михайло вздрогнул и быстро обернулся.
— Да. Приворот, видно, в твоей науке. Не услышал, как я вошел. А может, из-за твоей науки и всего, что нужно, не услышишь и не увидишь? Не по той тропке пойдешь?
Василий Дорофеевич взял в руки «Арифметику». Переложив листы в одну сторону, потом в другую, он опять остановился на том месте, где находилась решаемая сыном задача. Взяв в правую руку остающиеся до конца листы, он сравнил эту тонкую пачку с другой.
— К концу дело-то идет. Наукам твоим — окончание. Против твоих наук ничего я не говорил и сейчас не говорю. Однако — невпусте им оставаться. Самое время о деле с тобой потолковать. Утро вечера мудренее. Вот завтра утром давай и поговорим.