Посланник - Руслан Киреев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Об этих знает, впрочем, потому что время от времени лазит за яблочками. Осторожно на кирпичики ступает, которые, пожалуй, можно убрать, ибо уже третью весну воды нет, вся в скважину уходит. Что о скважине знает! На пару с глухонемым бурили, хотя я не просил о помощи – сам пришел, в сапогах и рабочих рукавицах. Давай, показывает, вместе. Что ж, отвечаю, давай – тоже без единого слова.
Вот так и с Домом общаемся. Для квартиранта он – неодушевленная коробка, а я слышу, как зябко потрескивают в мороз перекрытия, как задыхается бедняга в жаркие дни (настежь окна распахиваю), как, трогательно-громоздкий, неуклюже прячется в дождь под черепичный зонтик, а если ветер – сильный ветер, шквальный, – вцепляется изо всех сил в фундамент. Все привычки его ведомы мне, все капризы и слабости. (А он, в свою очередь, все про меня знает, единственный на свете.) Все недуги – от каждого в мастерской припасено лекарство… Но Посланник не вечен, и что будет с Домом, когда его, официального владельца, не станет? Дочери в тягость дачные хлопоты – продаст, и сюда с грохотом въедут чужие люди. Чьи-то старческие шаги будут им слышаться по ночам – это мои шаги. Чьи-то старческие вздохи – мои вздохи… Навеки срослись мы – еще один пример всеобщей теории симбиоза, до которой у нашего летуна так и не дойдут руки.
Понятия не имеет, что такое Дом – Дом, а не времянка какая-нибудь, не сундучок, не деканат с диваном, не трюм… «Трюм?» – садясь в машину, переспрашивает заинтригованная Ленинградка, а Пригородная Девушка – та секунду мешкает, и наблюдательный Посланник с удовлетворением отмечает этот миг колебания… Да, понятия не имеет, хотя когда новые хозяева, встревоженные ночными звуками, станут доискиваться, кому раньше принадлежало сие угрюмое строение, то услышат: профессору, человеку демократичному и контактному, современному, легкому – без всяких, словом, профессорских комплексов. «Странно, – пожмут плечами новые хозяева. – Откуда же домовой тогда?» – и я тихонько улыбнусь, невидимый. Никто не знает, откуда берутся домовые, – никто, а вот я, если отыщется слушатель, мог бы на этот счет кое-что поведать.
– И все-таки, – упорствует Лениградка, – почему Трюм?
Дизайнер, в ожидании, пока соратник подготовит автомобиль для одинокого и опасного стояния в безлюдном переулке, загадочно улыбается при свете невысокого фонаря. «Сейчас увидишь», – обещает эта шкиперская улыбка.
Пройдя немного, сворачивают под арку. Что-то темнеет сбоку, похожее на замерших чудовищ, – Лениградка ойкает, а мягкий, округлый локоток Пригородной Девушки слегка напрягается в крепкой руке Посланника. Он уже имел честь бывать тут и знает, что никакие не чудовища это, а бачки для мусора. Но секрета не раскрывает: ему, как и Дизайнеру, по душе эффекты.
За аркой притаился тускло освещенный редкими окошками глубокий двор. Здесь теплее, чем на улице: то ли не выветрились дневные запасы солнца (утро, сулившее праздник бабьего лета, сдержало обещание), то ли кухонные хлопоты – борщом пахнет! – разогрели воздух. У небольшой дверцы останавливается маэстро, ключами звякает, отпирает один замок, другой («Третьего нет случайно?» – вертится на игривом язычке многоопытного тюремщика), со скрипом распахивает дверцу. А там – тьма-тьмущая, как в подвале у меня, но хозяин смело вперед шагает, щелкает выключателем, и гости убеждаются, что это и впрямь подвал. О чем с изумлением и сообщает Ленинградка, таращась на цементные, круто сбегающие вниз ступени.
– Не подвал, – обижается шкипер. – Трюм… Я заявляю это ответственно, как бывший моряк. Вот он, – на Посланника кивает, – в авиации служил, посему волю любит и воздух (увидите, – обещает Пригородной Девушке, – какая у него дача!), а я – человек корабельный. Прошу! – И – вниз, матросской походочкой, не фельдмаршал замшевый – замшевый адмирал.
– Трюм так трюм, – говорит Ленинградка и отважно спускается, стуча каблуками, а локоток в ладони Посланника не шевелится, ждет, согласный на все. Трюм так трюм… Дача так дача…
Внизу еще одна дверь и тоже о двух замках. (Третий отсутствует, уж на сей раз точно.) За ней – тьма опять-таки тьмущая, но – щелчок, и по потолку с треском разбегаются огненные сверчки. Вспыхивает свет, который не знаю уж почему именуется дневным. (Я его терпеть не могу; в Доме нет ни одной люминесцентной лампы.) Ленинградка зажмуривается.
– Зачем такой яркий?
– Не везде, – вполголоса успокаивает хозяин. – Есть потемнее уголки.
– Ты работаешь здесь?
– Представь себе! Хоть я и дерьмовый художник, но все-таки художник, а художнику полагается мастерская. Чем дерьмовей художник, тем больше мастерская. Прошу!
Опасности нет больше, и заботливая мужская рука выпускает локоток на волю. Но птичка не спешит упорхнуть, еще миг или два висит в воздухе.
Судя по размерам мастерской, владелец – художник дерьмовости средней. За небольшой, заставленной ящиками прихожей – единственная комната, перегороженная на манер китайских тетушек шкафчиками и стеллажами. Дневного света здесь, к удовольствию Ленинградки, нет – обыкновенное бра с двумя рожками, лампочка же всего одна, и когда хозяин прикрывает дверь, то после буйствующего в прихожей полдня наступают сумерки.
– Располагайтесь, господа!
На высокий, с красной обивкой стул указует перламутровый ноготь.
– Все трое? – поглаживая усики, вопрошает профессор.
Ленинградка смеется – женщина ценит юмор! – но смех ее, такой звонкий наверху, вязнет в щелях и нишах. Ценит юморок и подруга, но ограничивается тем, что одаривает шутника взглядом. (Посланник принимает подарок.)
Проявляя хороший тон, гости на антикварный стул не садятся – кто на тахте устраивается, кто на табуретке, и удовлетворенный хозяин отправляется варить кофе.
– Надеюсь, – доносится из-за стеллажей, – не откажетесь от чашечки перед дорогой?
Вопрос риторический и, на взгляд доктора, не слишком вежливый, но – человек возбужден, и доктор прощает возбужденного человека.
– Вот так, – замечает, поводя взглядом, – и живет творец.
– Ну, положим, он не здесь живет…
Все-то знает питерская бабенка!
– Здесь его душа живет, – уточняет – астральным тоном! – специалист по материализму. (Диалектическому.) Но в подробности не вдается. Не любит, добрый малый, разоблачать кого бы то ни было. Это, считает, все равно, что срывать с человека одежду.
А я люблю, грешный. Люблю смотреть на голенькие души, тощие и жалкие, белые от малокровия – как загогулины проросшей в подвале у меня картошки.
Пригородная Девушка в светской беседе не участвует, в раздумье погружена. И вдруг подымает голову.
– Что это?
На заваленную коробочками и склянками этажерку устремлен напряженный взгляд.
– Это? – переспрашивает Посланник. – Насколько могу судить, это художественный беспорядок.
– Там ходит кто-то…
– Где? – мгновенно – и уже без всякой светскости – реагирует другая женщина. В отличие от напарницы ей здесь быть до утра, а в подвалах, знает она, водится, кроме душ, кое-что еще.
– Там! За этажеркой…
– По-видимому, хозяин, – высказывает предположение доктор диалектики.
– Хозяин – здесь! – кивает Ленинградка на стеллажи.
– Наш хозяин, девочки, вездесущ. – И, втянув носом воздух, прибавляет: – Не знаю, что там слышите вы, а я лично слышу запах кофе. И, по-моему, отменного.
В чем-чем, а уж в этом знает толк. К тому же у него, как у всех гурманов, тонкий нюх – тонкий настолько, что, кроме аромата божественного напитка, живого и горячего, улавливает вдруг иной запах, неживой, холодный, с чуть сладковатым привкусом.
– Надеюсь, здесь нет крыс! – говорит та, кому выпала честь провести ночь в этих творческих стенах.
– Если и были, то, сдается мне, их уже давно потравили.
– Вы все шутите!
Профессор, закатив глаза, разводит руками. И опять смутно различает сквозь кофейный аромат запашок начинающегося распада. Уж не сдохла ли, думает, и впрямь какая-нибудь подземная зверюга?
Может, и сдохла, только будто сами творческие стены не источают смердящего душка! Будто, запечатлевая миг, даже наипрекраснейший, творцы не останавливают время и тем не умерщвляют его, уподобляясь Шестому Целителю! Будто имитация гармонии – на холсте ли, на сцене – не требует в качестве предварительного условия ее, гармонии, разрушения! Будто, воссоздавая стоящий на учительском столе кувшин, не разымают его на горлышко, на культи отколотой ручки, на солнечный, как бы срезающий фиолетовую выпуклость блик! Будто не существует грозного закона, согласно которому всякая искусная рука – рука до беспощадности холодная, и чем искусней, тем беспощадней! Будто, живописуя муки Господни, флорентийский кудесник не распял натурщика – пусть в воображении своем, сути-то дела это не меняет! Будто, с головой уходя в мизансцены и динамику театрального действа, не перестают замечать собственного отца! (Посланник не обижался. Смиренно скрестив на груди руки, просил образовать дилетанта.)