Никто не выживет в одиночку - Маргарет Мадзантини
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он будет нервничать. И отец в конце концов что-нибудь ляпнет не в тему.
«Черт подери, ну чего ты прицепился? Кем ты себя возомнил? Ты сам ни хрена не сделал в жизни. Не можешь даже собственную семью содержать».
Набросится на этого дурака. На этого получеловека толпы с серым хвостиком, отмытого после сборищ мотоциклистов. Ничтожного отца, гнусного плевка.
Соберет детей, посадит в машину, бросит в багажник их вещи, пластмассовые сабли.
«Идите вы в жопу. И ты, мать…»
Бабушка будет пихать им с собой пакет со своей стряпней. Вся машина провоняет. Так что он вынужден будет остановиться и выбросить все в мусорный бак.
Переночуют в мотеле, все вместе в одной постели. На потолке следы брошенных тапочек и убитых комаров.
Дети заснут. Их пухлые щечки, открытые рты, пятна от слюны на подушке, волосы и спина в поту. Шум холодильника и еще какое-нибудь хреново гудение, сломанного кондиционера например, и храп какого-нибудь выродка за стеной.
В результате он закурит косяк, выпуская дым через приоткрытое окно, глядя на светящиеся фары машин в темноте.
Веселье кончилось.
Задумается об отцах, которые кончают с собой летом, когда жара высушивает то немногое, что еще теплится в их башках. Об отцах без гроша в кармане, без любви, без достоинства, с большим букетом неудачных потуг за плечами. Во всем виновата женщина, которая приперла их к стенке, сначала отсосала и заставила поверить, что они самые лучшие, а потом сказала: «Убирайся, выходи из моего трамвая, безбилетник хренов!»
Однажды он спросил себя. Однажды, когда он плакал, сидя в машине, дети в зеркале заднего вида щебетали что-то по-своему. Спросил себя: «А что, если так и сделать?» Завернуть выхлопную трубу в салон. Увидеть, как детские головки опускаются сами по себе (как уже много раз было, когда просто засыпали).
И потом — во спасение от жизни, которую я произвел на свет, но не могу о ней ни позаботиться, ни защитить, ни передать миру такой: с генами собственного душевного пораженчества — умереть, свернуть палатку. Забыть о ней, о тех сережках. О нашем мире, который мы возвели и разрушили до основания.
— Космо ободрал себе лоб.
Гаэ не отвечает, кивает издалека.
— В том баре… ручка двери была ржавой…
— Им делали противостолбнячную прививку, так ведь?
— Да, кажется, делали. Где их медицинские книжки?
— Должны быть дома.
— Не могу их найти. Ты не увез их с собой?
— Зачем они мне?
— Случайно, когда забирал сценарии.
— Ты хочешь сказать, когда ты бросила в меня сценариями.
— Мне нужны эти книжки.
— Да, конечно.
У Гаэ появилась улыбка на губах. Мысли бегут так быстро, летят над этой улыбкой, не мешая ей, засасывают пыль, как добротный пылесос с грязного ковролина.
Откусывает яблочный пончик с изюмом.
— Попробуй, очень вкусные, свежие…
Да нет, лето получится отличное.
Поедет в Тальякоццо с детьми, они снова поднимутся вверх по реке, до отмели, искупаются там. Заработает себе отцовские баллы. С сегодняшнего дня он только так и будет вести себя, делать то, что раньше не делал. По чуть-чуть, по крупице завоевывать их доверие.
С отцом тоже перестанет скандалить. Попытается пересмотреть свое к нему отношение — это станет хорошим упражнением. Будет великодушным. Он хотел показать отцу, что он лучше его. И вообще, если быть честным, в прошлом месяце Гаэ дал ему тысячу евро, заплатил за него страховку машины. А тот даже спасибо не сказал. «Ладно, забудем», — бросил.
Гаэ ненавидит его, потому что не уважает. Ненавидит, каждый раз, когда они встречаются, ненавидит. Из головы не выходит, что все его беды исходят от этого ничтожного человечка, который обрубил ему ноги.
Он лежал ночью в постели, не меняя позы. Просыпался оттого, что его рука была закинута за голову. Ласкала его, будто копала, будто хотела вынуть из него мозги. Его лицо идиота (впадая в меланхолию, он и правда был похож на ненормального).
«Мы ни хрена не значим, Гаэтано. Запомни это».
Отец участвовал в профсоюзном движении. Он говорил так, когда они проигрывали какую-нибудь очередную схватку и основательно выпив.
Приходил, будил Гаэ, бормотал что-то на его подушке, словно та была исповедальней, открытой двадцать четыре часа в сутки.
На следующий день шипел, словно кобра.
Садился на трибуну футбольного поля, когда Гаэ играл. В облегающих штанах и ковбойских сапогах. (В его присутствии Гаэтано боялся промахнуться по мячу, в страхе, как бы отец не разозлился.)
А тот орал с трибуны:
«Пасуй, беги, отрывайся!»
«Мы выиграли, папа!»
Счастливый, с рюкзаком за плечами.
«Что это за команда, ваши противники? Как ватные. Ты обыграл вату».
Смеялся: «Все лучше, чем ничего».
Как можно говорить сыну «все лучше, чем ничего»? Эта присказка каждый раз возвращается к тебе, когда ты довольствуешься малым, не борешься до конца.
Когда тебя задабривают.
И вместо того, чтобы злиться, бросаться на него, думаешь сам: «Все лучше, чем ничего».
Он оглядывается, хватает воздух. Задыхается. Не понимает, что с ним. Внезапный порыв, который ему прекрасно знаком. Возненавидеть мир и себя самого на одно длительное мгновение и улыбнуться.
Теперь ему кажется, что никто его не уважает.
Вспоминает мальчишек, которые удерживали его посреди раздевалки. Бросали его маленькие ботинки в унитаз.
Он развился поздно, долго оставался ребенком среди своих ровесников. Розовая пипка, маленькие ручки. На школьных фотографиях он вставал на телефонные книги, чтобы казаться чуть выше ростом. Потом резко вырос, но это уже в лицее. Слишком поздно, чтобы вернуться назад, оказаться в той раздевалке и окунуть головой в унитаз своих насильников.
«Твои разведены?»
«Нет, а что?»
Этот вопрос Делия задала ему среди первых. Для Гаэ было естественным иметь полную семью, он не представлял себе другого. Да, его раздражали и мать со своей хрупкостью, неуверенностью, но одновременно и крепкостью, будто какая-то неполноценная бабочка, и отец, который таскал ее с собой на мотогонки по пересеченной местности. Для него брак не был чем-то значительным. Хотя чем-то все-таки был. Неустойчивым сооружением на сваях, к которому можно прислонить каноэ, высшую семейную ценность.
С детства у него возникали неприятные образы, прямо по Фрейду, когда он слышал, как эти двое сосутся по ночам. Потом, с возрастом, он перестал обращать внимание на союз этих слабых душ. Сделал переоценку даже своей любви к матери. Серена пекла домашние тортики для паба, болтала с соседом по дому, была добра к посторонним, но, в сущности, ничего не делала для него. Словом, недаром кололась героином и унаследовала от него жижу в голове и блуждающую улыбку.