Сибирская роза - Анатолий Никифорович Санжаровский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если вы увлечены, продолжайте исследования. Изучите химические свойства. Изучите вещество в эксперименте на животных. Именно так уже был разоблачён не один хитростный всеумейка… Если хотите, в нашей лаборатории мы можем помочь вам решить вопрос, стоит ли направлять свою жизненную энергию на разрешение этого вопроса.
Моё предложение. Негоже лечить больных борцом, а нужно экспериментировать на животных в лаборатории. С людей переключайтесь, голубушка, на животных. Всё должно идти в обратном порядке. Сначала пробуй на мышке, потом уж подступай к человеку. Давайте начнём работать на научных основах!
Зал придавала тягостная лунная тишина.[40]
А Кребс зааплодировал.
Однако его никто не слышал. Он беззвучно хлопал, держа ладони меж коленями под столом.
«Что и требовалось доказать! — ликовал он, внешне оставаясь совершенно равнодушным. — В лабораторию! В лабораторию!! В лабораторию!!! В глушь! В Нарымчик! Аи да кэнязь! Аи да кэнязь! Наша тяжёленькая артиллерия. Из последних лукавец! Сегодня он тебя вежливо сдёрнул с пьедестала и на веки вечные упёк в лабораторию. Забавляйся с мышками! Хоть до тысячного пришествия. На твой век мышек хватит… В лаборатории, под его недремлющим оком, ты, Тайга Непроходимовна, и усохнешь. Всяка сучонка знай свою конурёнку! Ай да кэнязь! Ай да кэнязь! Похороны совершил по всем нормам светской этики. По высшему разряду! Тихо, мирно, интеллигентно. Интеллигентно замуровал в лаборатёшку!»
Кребс потрепал под столом мосластое грициановское колено. Ну, Грицианчик, наша как расчесала!
Сабо самой, постным ответил взглядом Грицианов и объявил, что заседание закончено.
Из зала защёлкали обрывчатые, резкие, как выстрелы, возгласы:
— Ка-ак закончено?
— А Закавырцева?
— А заключительное слово?
Кребс смешался. Ну Грицианов! Ну щербатый ржавый Скальпель! Деревянный Скальпель!.. Ну Сабо Самой! Забыть кинуть пяток минут на заключительный пар. Это только Грицианов такое может. А теперь что, после самого Владим Владимыча слушай мышку Закавырцеву? Да мыслимо ль? Ведь везде ж, где ни присутствуй Владим Владимыч, последнее слово всегда только за ним. Это вошло в этикет.
А зал подпирал:
— Обещали Закавырцевой слово!
— Такое-то ваше обещание?
Кребс распято лупит на Владим Владимыча глаза. Побитым псом уткнулся в стол Грицианов, не смеет дохнуть. Через какое-то время отваживается с зябкой, мятой надеждинкой вмельк бросить покаянный взор на Владим Владимыча.
Владим Владимыч в явном дискомфорте.
Но что же делать?
С минуту Владим Владимыч не то колеблется, не то наслаждается грициановской казнью. Наконец, перегорев, переломив себя, широкодушно снисходит. С видом: не надо бы уступать, но у доброты свой норов — едва заметно кивает.
Грицианов светлеет, как мальчишка, освобождённый от стояния в углу коленками на горохе, и, боясь, как бы Владим Владимыч не передумал, радостно, взахлёб выпаливает, что заключительное слово предоставляется врачу Закавырцевой.
Медленно, трудно, долго идёт Таисия Викторовна к трибуне. Долго оттуда, сверху, пристально, вприщур всматривается в лица внизу, словно старается все их запомнить.
— К зениту науки, — упали в зал её опечаленные тихие, но всюду ясно слышимые слова, — приходят различными путями. Наиболее частый, наиболее лёгкий путь — когда диссертант находится под защитой руководителя, влиятельных пап, мам, родственников и даже друзей по взаимосвязи. Но есть и другой… тернистый путь… Появилась идея. И чем она важней, тем трудней преодолевать препятствия, исходящие от противников, уже оперившихся сединой, имеющих положение в науке, тогда как идеи просекаются чаще в молодом возрасте ещё наивных людей, не умудрённых жизненным опытом, не имеющих научной подоплёки, даже не умеющих правильно оформить появившуюся идею. Нередко учёный значительно раньше автора ухватывает ценность идеи и стремится, в лучшем случае, возглавить её. Но если это ему не удаётся, то можно считать идею похороненной, автора осмеянным, изолированным и даже уничтоженным в неравной борьбе…
— Что это за лирическая аллилуйя? — жёстко перебил её Грицианов. — На дворе ночь! У людей дома семьи, а вы нам с лирикой про неравную подковёрную борьбу! Не хватит ли мочить корки? Давайте, понимаете, аукаться по существу!
— А разве я не по существу?… Ладно, я буду плотней… Товарищи, вы только вдумайтесь, пожалуйста… Какие вы сказки рассказываете своим детям? Народные… Какие вы песни поёте дольшь всего? Верней, всю жизнь? Народные. Какие танцы танцуете? Опять же на-род-ные. Ни к сказкам, ни к песням, ни к танцам народным никаких претензий, одна любовь сплошняком. Все мы на них выросли, все мы ими живём. Но как только дело подворачивает к народной медицине, так тут носы поганисты ворочам, так тут сам чёртушка в бок шилом: не верим! знахарство всё это! — и хва-ать за шашки рубить головы неподслушные.
А не спешите рубить.
Народная медицина — глубочайший кладезь народного ума, народного опыта. И не спешите в этот колодец плевать, пить нам же из него ох и до-олго… Умной, официальной нашей медицине жить им и жить многие и многие века, черпая именно оттуда ответы на закомуристые задачки.
Давайте вместе подумаем. Разве народ начал лечиться лишь с открытием медицинских институтов? А разве раньше он не болел? И болел, и, слава Богу, лечился, и что-то неграмотные врачуны лечили способней нынешних академиков. У всех у нас на памяти круглый стол уважаемого Владимира Владимировича в местной газете. Стол как стол. Был бы обычным, не вывороти одна журналистка про свою беду. Скрутил её радикулит. Всех борских гиппократов обползала, а радикулитище всё наглей. А радикулитище всё свирепей. Проходит год — никакого спасу. Инвалидность дают!
И тогда журналистка наплевала на брёх про знахарство и увеялась со всеми своими охами и ахами в глухоманкину нарымскую деревнюшку. К бабушке! Через неполную неделю возвращается — счастливей человека нет на свете!
Так вот эта журналистка и подкати колесики к Владимиру Владимировичу, просит объяснить, что за дивушка сидят в руках у той у ветхой бабунюшки. И Владимир Владимирович ответствует: а никакого чуда, просто массаж.
В задних рядах срывисто заржали.
— А не смеяться — плакать хочется. Почему тёмная, неписьмённая старуха выбивает боль, а дипломированные врачи, учёные разостепененные мужички, нагружённые громкими титулами, как телега в осень всякой огородной всячинкой, не могут сделать того же массажа. Они только и способны, что списать человека в инвалиды? Ка-ак тут не захочешь плакать? А раз зудится — заплачем. И скоро. Кинемся мы ведь искать ту старуху, спохватимся выведать её секреты, да не выведаем. Стариковский век быстриночкой мечен. Не успел дыхнуть, уже свернулся.