Пляска Чингиз-Хаима - Ромен Гари
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
18. Требуется провиденциальная личность
Впрочем, у Шатца только что появилась идея. И как же это он раньше не додумался? Ну, поглядим, поглядим. Он расплывается в улыбке, а я страшно доволен, что он принял мою подсказку. Он не боится советоваться со мной, евреи — народ хитрый, опытный, и на этот раз я постараюсь следовать их советам. Вот только я не намерен влезать в это дело, я подсказал, а дальше пусть сами разбираются. Что меня больше всего бесит в Хаиме, так это то, как он ловко смывается и делает вид, будто он ни при чем, его нет, а это я, Шатц, сам до всего додумался, хотя я прекрасно знаю… Тут уже пошла такая свара, мне это все обрыдло, я решил отвалить, пройтись по лесу Гайст, чтобы набраться вдохновения, но в этот миг в кабинет врывается капрал Хенке, тот самый, что каждое утро в десять часов приносит нам чашку чая, и вид у него, прямо скажем, катастрофический.
— Господин комиссар…
— Что такое? Их арестовали?
— Сержант Клепке… вахмистр Бзик… Вы послали их патрулировать лес…
— Ну и что?
— Только что обнаружены их тела! Это ужасно… Вот такие вот улыбки…
Хенке изображает «вот такую вот улыбку». Весьма впечатляюще. Писарь, уже прочно сидевший на стуле, начинает подниматься, ну прямо тебе как тесто на дрожжах.
— К их рожам это очень идет, — бурчит Шатц. Недовольства в нем не ощущается.
— Они решили, что справятся. Ничтожества… Тут требуется провиденциальная личность, человек, способный обуздать ее, завалить, взять дело в свои руки и сделать ее счастливой. Она ничего не имеет против грубости, ей нравится, когда мужчина — это мужчина. Ей уже осточертели сопляки, молокососы, недоделки… Она уже наелась этих слабаков-демократов, чей хребет при первом порыве ветра сгибается, как тростник…
Он встает. Я отхожу чуть подальше и не без интереса наблюдаю за ним со стороны. Он топает ногой, на лоб ему спадает прядь, точь-в-точь такая же, заметьте, я вовсе не желаю этого Германии, но все-таки очень бы хотелось, чтобы вы ответили мне на один вопрос: не испытываете ли вы, когда читаете в газетах, какой процент голосов был отдан на выборах за неонацистов, крохотного удовлетворения? Признайтесь, вам начинает надоедать, что у вас появляется привычка думать о Германии иначе. Что, не так? Ведь правда же, куда приятней иметь возможность поместить Германию в графу «неисправимая, неизменно остающаяся самой собой», куда вы ее определили раз и навсегда, точно так же, как вы предпочитаете, чтобы евреи соответствовали образу, какой вы им создали за несколько столетий, а Израиль или демократическая Германия, разрушая ваши сложившиеся привычки и взгляды, немножечко вас смущают?
Вот почему я ловлю себя на том, что вопреки своей воле нашептываю Шатцу советы быть осмотрительней. Теперь я его не подталкиваю, совсем наоборот, я его удерживаю. Пусть за ней гоняются другие. Германия уже сделала для нее все, что могла. Но она не утолилась, ей хочется больше, еще больше. И я шепчу ему, что немцами она уже сыта по горло, ничего это не дало, она оставалась холодна, как мрамор. Я удерживаю его, я против, я убеждаю, доказываю. Чего хотят немцы? Две тысячи лет ненависти и плевков в спину? Стать новыми евреями, занять наше место, да? Одним словом, я уговариваю Шатца не лезть в лес Гайст и не ввязываться в это. И вовсе не из симпатии, как вы понимаете. Но если немцы опять попробуют удовлетворить ее, от Джоконды не останется ничего. Даже улыбки, плавающей в пустоте, как после Чеширского кота. Ничегошеньки. Ведь она же превратилась в чудовищно неудовлетворенную, чудовищно мечтательную и чудовищно требовательную принцессу. Чтобы воспарить от наслаждения, ей теперь потребуется не меньше пятисот мегатонн. На меньшее она не согласится: она начинает осознавать себя.
Он колеблется. Однако известно, что он немец, это видно невооруженным глазом, весь мир смотрит на него. И как поступить, когда взоры всего мира устремлены к твоей необузданной мужественности? Тут задумаешься. Я вовсю убеждаю его. Твержу ему, что она нимфоманка, что никому еще не удалось удовлетворить ее.
С этим своим внутренним спором мы совсем забыли про капрала Хенке. А он все еще тут. Вытянулся по стойке «смирно».
— Шеф…
— Ну что?
Руки по швам. Ест взглядом начальство.
— Прошу разрешения отправиться патрулировать лес Гайст. — И капрал скромно опускает глаза: — Не хочу хвастаться, шеф, но я уверен, у меня получится. У меня есть все, что нужно даже для очень знатной дамы. Если желаете, могу привести кое-какие цифры. У меня замечательный характер, я сеял несчастье всюду, где проходил.
— Пятнадцать суток ареста! — взвыл Шатц. — Кругом!
— Gott in Himmel! — скулит барон. — Невозможно гнусней оскорбить все, что в человеке есть благородного…
— Крепитесь, друг мой, — уговаривает его крайне шокированный граф.
В дверь заглядывает инспектор Гут. Он смеется.
— Чему вы так радуетесь?
— Господин комиссар, пришла делегация бойскаутов. Хотят помочь вам. Молодые люди страшно возбуждены. Готовы добровольно отправиться прочесывать лес.
— Гоните их домой. Пусть устраиваются собственными силами.
— Хи-хи-хи!
— А что делать с журналистами?
Шатц задумывается. Пожалуй, это будет наилучший выход: пусть увидят его на посту, убедятся, что он умело и хладнокровно ведет расследование. Это положит конец гнусным слухам, которые распространяют его враги.
— Впустите их.
Сколько их! Они примчались со всех концов света, и особенно возбуждены английские специальные корреспонденты: сами понимаете, в головах у них одни только немецкие зверства. Никак не могут простить нам бомбардировки Лондона. Спустя двадцать лет «Санди Таймс» хватило хуцпе выпустить специальное иллюстрированное приложение, посвященное «антисемитизму в Германии». Какой антисемитизм? В Германии осталось всего-навсего каких-то тридцать тысяч евреев, и вы считаете, этого достаточно, чтобы воссоздать, возродить идеологию?
Засверкали вспышки, и Шатц на миг испугался, но тут же спохватился и успокоился: этого сукина сына не видно, здесь только он один.
А я обиделся. Мне бы очень хотелось, чтобы меня могли сфотографировать. Настоящей известности я так и не добился. Так, третьеразрядный шут. Надо было эмигрировать в Америку, в Голливуде я определенно стал бы новым Денни Кеем.
— Муж! Где муж? Мы хотим взять интервью у мужа!
— Ужасно! — простонал барон. — Мое имя войдет в историю рядом с именем Ландрю[23]!
Граф пожимает ему руку:
— Мужайтесь, дорогой друг!
— Господа! Господа! Почему вы на меня так смотрите? Я ничего не делал!
— Ничего?
— Совершенно ничего!
— Бедная женщина!
— Не беспокойтесь, все объяснится.
— Дорогой друг, мой совет: не произносите ни слова, пока здесь не будет вашего адвоката.
Телефон надрывается. Шатц вылезает из кожи.
— Алло! Да?… Цирк Бабара предлагает свои услуги? На кой черт?… Что?… Они предлагают разбросать всюду куски отравленного мяса? Вы что, смеетесь надо мной? Это не дикий зверь, это очень знатная дама!
— Шиллер, Лессинг, Спино…
— Прекратите, Хаим! Прекратите!
— Монтень, Декарт, Паскаль, все без гита…
Он лишил меня слова, мгновенно умолк, сжал зубы, стиснул челюсти, оттер меня. Что ж получается, теперь и пошутить нельзя? Журналисты окружили барона, но он твердо стоит на своем, еще держится, еще сопротивляется, все еще верит в нее: Лили интересовало только то, что связано с Духом, однако приговор единодушен, отовсюду раздается:
— Нимфоманка!
Барону вторит граф:
— Лили! Наша Лили, плакавшая над раздавленной гусеницей!
Графу вторит барон:
— Лили запрещала садовнику срезать цветы!
И вместе, дуэтом:
— Она была такая мягкая, такая добрая!
Барон:
— Ее отношения с мужчинами были отношениями Лауры и Петрарки!
Граф:
— Убивают Джоконду!
Я:
— Мазлтов!
Шатц:
— Арахмонес!
Я, целуя его в лоб:
— Ба мир бис ду шейн![24]
Шатц:
— Гвалт! Гвалт!
Де Голль:
— Мадонна с фресок… принцесса из легенды…
Фрейд:
— Нимфоманка!
Гете:
— Mehr Licht![25]
Наполеон: пшик! Гитлер: пшик! Лорд Рассел: пшик! Джонсон: пшик!
Иисус:
— Ну уж нет, — вопит Шатц, — мы, немцы, не позволим тронуть евреев!
У меня по спине поползли мурашки. Я вдруг почувствовал страшную опасность, нависшую над моим народом: нацисты, которые не будут антисемитами. Представьте на миг, какой чудовищной катастрофой стало бы для нас, если бы Гитлер, к примеру, был не против евреев, а, совсем наоборот, против негров? Немцы едва-едва нас не поимели. Счастье, что они оказались расистами.
И тут я, что называется, сдрейфил. Я стал совсем махонький-махонький. Испугался, что меня заметят. Испугался, что сейчас ко мне полезут с предложениями, с дарами… Таких даров я не пожелал бы своим лучшим друзьям. Причем, прошу заметить, было бы чем оправдаться… Вот в Соединенных Штатах негры уже устраивали погромы, громили еврейские магазины… Их экстремисты выступали с яростными антисемитскими призывами… Само собой, надо защищаться… Нет, не хочу даже слышать об этом. Тьфу, тьфу, тьфу! Сворачиваюсь, как еж, в клубок, заставляю себя успокоиться, черных я уважаю, они отличаются от нас, их нельзя не уважать. Можно же все-таки уважать кого-то и не будучи расистом. Шатц, которому несколько секунд слышались долетающие словно бы со всех сторон пронзительные, бестелесные, безликие голоса, наконец с облегчением вздыхает. Приступ кончился. Даже чертов этот скрипач исчез с крыши, и вместо раввина и семисвечника в руке Шагала он видит родную физиономию капрала Хенке, объявляющего: