Отражение Беатриче - Ирина Муравьева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Молчи ты! Молчи! Что ты делаешь!
Бывшая акушерка небрежно протерла стол сухой тряпкой, достала из-под кровати матерчатый сверток, развернула его, блеснули какие-то бритвы, потом принесла из сеней большой таз, с грохотом поставила его в ногах уже забравшейся на стол Туси, велела ей лечь на спину, потом завела патефон на всю громкость.
Синенький, скромный платочекПадал с опущенных плеч... —
громко запела Шульженко.
– Пускай попоет, мы послушаем, – сурово сказала акушерка, сильной рукой раздвигая худые и жалкие, как у девочки, Тусины ноги. – Если ты, женщина, орать начнешь, так под музыку тебя с улицы и не услышат. Люди-то злыдни, только и думают, как человеку гадость сделать, так и шмыгают по чужим дворам: лишь бы чего выпытать! А я не боюсь. Без меня при нынешней жизни не обойдешься. Женщина, которая умная, она все равно своего мужика никогда не пошлет, если ему приспичило. А пошлет, так он развернется и «до свиданья» не скажет! Какие теперь мужики! Одни пьяницы!
Раздвинув как следует Тусины ноги, она с силой нажала на низ ее оголенного живота, потом отошла к рукомойнику, висящему за печкой, вымыла руки, обтерев их полотенцем с вышитыми на нем красными петухами.
– А срок-то не маленький, – пробормотала она. – Пораньше бы нужно, большой уж ребенок...
– Так я ведь не знала, – стуча зубами, ответила Туся. – Я думала: ну, нету месячных, так мне витаминов давно не хватает. Мне доктор сказал: «Вам нужны витамины...»
Старуха с детской головой взяла в руки какую-то железку (Анна отвернулась к окну, за которым две девочки в низко повязанных выцветших красных платочках торопились куда-то и радостно чему-то смеялись) и резким коротким движеньем засунула эту железку в глубь Туси. И та закричала, забилась.
– Эх! Надо было связать! – с досадой гаркнула старуха. – А ну-ка иди, помогай! – обернулась она к Анне. – Пришла, так иди помогай! А то она щас тут устроит!
Анна вскочила и бросилась к тому, что еще недавно было молодой и привлекательной женщиной, кудрявой, с густо накрашенными губами, а теперь корчилось перед ней на столе – неузнаваемое, с огненно-красным, свесившимся набок лицом, на котором по всему подбородку размазалась помада. И крик этот, жуткий, утробный, как будто бы Тусю настиг зверь в лесу и рвет ее тело на части, и кости ломает ей с хрустом, как сучья для топки.
– Держи ее за руки, что ты застыла! – приказала акушерка. – А то я ее сейчас брошу, пускай убирается к чертовой матери!
Анна обежала стол, налегла на Тусину болтающуюся голову, обеими руками схватила ее уже липкие от пота, ледяные пальцы... Теперь прямо перед ее глазами оказалось жилистое запястье старухи, которое поворачивалось от движений глубоко погрузившейся внутрь Тусиного живота и что-то вытаскивающей оттуда пятерни. Туся уже не кричала. Она только взвизгивала резко и глубоко, как взвизгивают поросята, которых зарезать – почти что зарезали, но жадные эти остатки дыханья еще не ушли из несчастного тельца, которое с визгом прощается с жизнью.
– Во-о-от так... Подцепили тебя... – бормотала старуха. – Ишь спрятался... Нечего! Ишь заховался... Не хочут тебя, так вылазь, не брыкайся... Чего ты залип там?
Анна зажмурилась. Но Туся вдруг так закричала, что она раскрыла глаза, и прямо перед ее глазами, в мокрых от крови пальцах акушерки, было что-то бугристое, жалкое, сжавшееся, и она с ужасом различила крошечное лицо с выпуклыми веками и тонкими, липкими от крови волосками над той складочкой, в которой можно было угадать припухшую верхнюю губу. Это мертвое, жалкое и страшное существо было не больше птенца, но в том, что оно (когда бы его не убили сейчас!) должно было стать не собакой, не кошкой, не птицей, не рыбою, а человеком, – увы – сомневаться не стоило: были крошечные, прижатые к тельцу руки, сморщенные ноги, щелочки на месте ушей и, главное, эта припухшая губка с ее волосками.
Анну затошнило, и, если бы не ледяные Тусины пальцы, которые со всею силой вцепились в нее, она бы, наверное, упала. Но Туся кричала под песню Шульженко, которая пела теперь не про синий, с опущенных плеч ниспадавший платочек, который расцвел там, где не было смерти, в воздушных краях, где он стал постепенно уже не платочком, а райским соцветьем, теперь она пела про снег и свиданье, и там тоже не было смерти и крови, но голос Шульженко почти не справлялся ни с Тусиным криком, ни с Тусиным визгом, и Анна опять опустилась всем телом на потную Тусину грудь, все пытаясь помочь этой дуре, шепча ей, что скоро, что все позади, что осталась минута, не больше минуты, и все уже кончено...
Когда они наконец сели в электричку, было совсем темно, и желтые брызги огней за стеклом немного дымились от сумрака ночи, дождь жалобно капал с продрогших деревьев, и люди, сидящие рядом на лавке, казались случайно спасенными, чудом пришедшими в мир, ибо в каждом – да, в каждом! – когда-то дрожал этот, с верхней губою, бугристый, и жалкий, и страшный не птенчик, хотя и похожий на птенчика тоже.
– Слава Те, Господи, обошлось! – лепетала несчастная Туся, держась за живот. – Это ничего, что болит... Поболит и пройдет. Мне женщины говорили, что это всегда так: поболит пару дней, а потом – как рукой снимет. Папа с мамой Валькирочку пока что у себя подержат, так что я тяжестей никаких подымать не буду, на работу не пойду, мне бюллетень по гриппу дали, значит, теперь все позади, слава Тебе, Господи!
Она прижалась горящим лицом к плечу Анны и вдруг расплакалась.
– Не плачь, – с трудом пробормотала Анна. – Чего теперь плакать?
– Анька! – выдохнула Туся и подняла зареванное, распухшее лицо. – А ты ведь все видела, да? Так кто это был-то? Чего ж ты не скажешь?
Часть II
Праздничный вечер в Кремле состоялся седьмого ноября. В три часа дня повалил густой снег, и сразу все стало нарядным, и окна в домах заблестели, как соты, а флаги, щедро украсившие город, сразу же стали тяжелыми от налипшего на них снега и, мокрые, завернувшиеся, повисли покорно, как будто сдались. В половине четвертого в квартиру Краснопевцевых пришел парикмахер с небольшим аккуратным чемоданчиком, свежо и морозно пахнущий одеколоном, молодцеватый, с широкими плечами и белой стеклянной улыбкой.
– Моя бы воля, – сказал он, возвышаясь над сидевшей перед зеркалом Анной, еще не одетой, в халатике, с наброшенной на плечи белой простынкой, – я бы до такой красоты и пальцем не решился дотронуться! Зачем вам завивка? Ведь это не волосы, клад! – И он обеими большими ладонями приподнял ее распущенные волосы. – Ведь это же клад! Ну-с, приступим! Вы как больше любите: с челочкой? Без?