Танец голода - Жан-Мари Леклезио
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мадемуазель Этель Брен улица Котантен, 30
Париж, 15-й округ
С маркой, изображавшей Георга VI, погашенной штемпелем, на котором ясно прочитывалось: Charing X Station[26].
Открывая конверт, она вдыхала кисловатый запах бумаги и пота. Ее взгляд блуждал по ровным строчкам, коротким предложениям, в которых Лоран рассказывал о политике, литературе, джазе, но никогда — о своих чувствах. Несколько раз она даже читать не стала. Вытаскивала лист из конверта и засовывала его обратно, представляя, будто она его даже не распечатала. Этель поздравляла себя с тем, что влюблена не так сильно, как любили ее. Мысль, высказанная ей однажды Ксенией, без малейшего намека на шутку, заключалась в следующем: «Чего я хочу, так это встретить мужчину, который полюбит меня сильнее, чем я его».
И вот Лоран приехал. Он приплыл на корабле из Нью-Хейвена в новенькой форме солдата английской армии. Пилотка, шинель, брюки цвета хаки и до невозможного блеска начищенные черные ботинки. Этель приветствовала его насмешливой улыбкой: даже несмотря на форму, он был похож на самого себя: не на солдата, а на юриста, едущего в офис на острове Сите; он стал еще чопорнее, лицо порозовело от морского ветра, нос обгорел на солнце, волосы коротко подстрижены, в руке — маленький черный кожаный чемодан и сложенный зонтик под мышкой.
Он снял комнату в том же пансионе, и они, взяв напрокат в гараже Конана велосипеды, спускались по узеньким, переплетающимся тропинкам между холмов на пляж, ели на ферме мягкий, душистый хлеб и сало, в бистро — блины, купались во время приливов, плавали в ледяной воде у побережья Лаиты. Вокруг пахло водорослями, тиной, в сандалиях и под одеждой перекатывались серые песчинки, волосы слипались от соли. У Лорана шелушился нос, плечи, бедра, ноги, и, когда они растягивались на пляже, Этель забавлялась, отрывая от его тела кусочки мертвой кожицы и пуская их по ветру. Вечерами, уставшие, растрепанные, они возвращались в пансион; Лоран из вежливости присаживался за столик к Бренам и слушал рассуждения Александра, а Этель сразу уходила в маленькую комнату под крышей и, не раздеваясь, падала на кровать, чтобы тут же заснуть, не слыша, как над шифером свистит ветер.
Временами она ощущала в себе нечто вроде ярости. Это было похоже на приступы лихорадки, изнуряющие и отвратительные одновременно, безудержные, непонятные. Разумеется, она никому не могла рассказать о них. Может быть, только Ксении, если бы та была рядом. Правда, Ксения посмеялась бы над ней: «У тебя слишком легкая жизнь, слишком много денег, слишком много всего. Поэтому ты и не знаешь, чего хочешь. Мир нужно брать, или останешься ни с чем — зависит только от тебя». И так далее.
Или не сказала бы ничего. Жестокая эгоистка, она жила только своими проблемами, чужих трудностей для нее просто не существовало.
Но действительно ли мир вокруг был болен? Дрожь, тошнота, накатывающие откуда-то издалека. Сейчас, проводя лето в дюнах Ле-Пульдю, ожидая часа свидания с любимым, Этель могла бы разглядеть все корни, волоски, прожилки, капилляры этой болезни, исследовать ее так же тщательно, как кусок ткани, которую носишь всю жизнь. Ничего вымышленного. Мелкое предательство, безмолвие, день ото дня наполняющее сердца, пустота. Иногда слишком резкие, намеренно жестокие слова, голос Жюстины, прорезающийся сквозь темноту ночи, ломающийся в рыданиях, похожих на звук бубенцов; голос Александра, что-то отвечающий супруге, горловое бульканье, постепенно все усиливающееся и переходящее в громкое ворчанье. Звук захлопнувшейся двери, шаги, удаляющиеся по коридору, снова хлопнула дверь, шаги уже на улице, постепенно растворяющиеся в темноте. Этель, ждала, надеялась, что он вернется, и засыпала, прежде чем снова слышала в коридоре шаги и прерывистое дыхание, отяжеленное сном и выкуренными сигаретами.
Все салонные беседы потеряли смысл, выглядели как одно сплошное бахвальство, все эти голоса, маврикийские напевы, запах ванили, корицы, остатков карри с шафраном, кисловатого чатни[27]. Надменная, обманчивая пустота, выработанная близкими манера всячески избегать реальности, обрушивая на Этель имена давно ушедших родственников, которые, может быть, никогда и не существовали вовсе. Странные, похожие на пришитые к одежде блестки имена, когда-то составлявшие маленькую славу Маврикия, по крайней мере в этом была уверена сама семья. Забавные имена, похожие на клички кобыл и жеребцов, скрещиваемых на конных заводах.
Аршамбо, Беньеры, де Жерсильи, де Граммон, де Гранпре, д'Эспар, Робен де Туар, де Сюрвили, де Стер, де Сен-Дальфур, де Сен-Нольф, Пишон де Ванв, Клери дю Жар, Понталанвер, Сельц де Стерлинг, Краон де ля Мот, д'Эдвар де Жонвиль, Креак дю Резе, де Сульт, де Сенш, д'Армор.
В прошлом году, двадцать третьего и двадцать четвертого сентября, уже состоялся один исход от северных границ — людей, вынужденных отправиться в путь кто на телегах, кто с тачками. Над ними бушевал ураган, с корнем вырывавший придорожные деревья. Ударили ранние морозы, разразился финансовый кризис, банки требовали немедленно выплатить все долги, чтобы тут же закрыться, а их директора стремились спрятаться в Швейцарии, Англии, Аргентине.
Голос, плюющийся из радиоприемника, хриплый, властный, набирающий силу. Фразы, брошенные в пространство, гул окружения, напоминающий выступление хора, скрежет моря по пляжной гальке, грохот воды, разбивающейся о выступы волнорезов. Рокот толпы в Мюнхене, Вене, Берлине, где-то еще. Шум амфитеатра Вель-д'Ив,[28] где собрались, чтобы освистать коммунистов, приверженцы Ля Рока, Морраса и Доде, восстановивших Лигу[29]. Голоса женщин, безумиц, раздающиеся в гостиной на улице Котантен, с энтузиазмом произносящие: «Какая сила, какой гений, какая власть, дорогие мои, какая потрясающая воля! Пусть даже мы его не понимаем, но он нас электризует, он спасет нас от наших прежних демонов, защитит от Ленина, этого азиата с лукавыми глазами, победит Сталина, избавит нас от варваров».
Этель погружала тело в горячий песок, смотрела на поднимающиеся до облаков сосны. Однажды вечером, в сумерках, когда летучие мыши принялись чертить над дюнами круги, охотясь на комаров в неподвижном воздухе, Этель и Лоран долго купались в спокойной воде незаметного прилива, лизавшего пляж, — не плавая, а просто отдавая себя едва ощутимым волнам. Над пляжем висело молчание, на протяжении нескольких километров — ни души. Они занялись любовью на ковре из острых ракушек, не снимая мокрые купальные костюмы; это напоминало какой-то призрак любви: напрягшийся член Лорана, прижавшийся к влагалищу Этель сквозь черную и белую ткань, долгий, медленный танец, понемногу убыстряющийся, дрожащая от прохладного воздуха кожа, капельки пота, соленого, как морская вода, Этель, закинувшая голову назад и закрывшая глаза, выгнувшийся над ней Лоран, глаза которого, наоборот, широко раскрыты, а лицо чуть искажено от усилия мышц спины и рук. Они прислушивались к прерывистому стуку своих сердец, сбивчивому дыханию. Этель кончила первой, Лоран — следом; он тут же откинулся на бок, сжимая ладонью ткань, на которой стала расплываться теплая звезда.
Восстанавливая дыхание, он молчал; потом хотел извиниться — он, всегда такой робкий, стыдливый; однако Этель не дала ему на это времени. Навалившись на него всем телом, она поцеловала его: на зубах скрипел песок, похожие на черные водоросли пряди полностью закрыли ее лицо. Он не смог произнести ни слова — сказать «Я люблю тебя» или что-то вроде этого.
Каждый вечер по песчаным тропкам они возвращались в пансион Лиу, с силой налегая на педали, — красные, растрепанные, исхлестанные ветром. Рано ужинали, не слыша шума голосов за соседними столиками, не прислушиваясь к словам Александра, традиционно выступающего перед своей аудиторией. Только Жюстина смотрела на них краем глаза — долго, немного печально: было похоже, что она всё знает. Они шли спать, каждый в свою узкую кровать, на свежие простыни, с прилипшими к спинам и застрявшими в паху песчинками, с комочками песка в ямочках пупков.
Лоран уехал в Англию. Он стоял на перроне Северного вокзала с маленьким чемоданом в руке, воротник френча расстегнут из-за жары, свернутая пилотка засунута под погон; благодаря солнцу и морю его кожа все еще казалась золотистой. Этель прижалась щекой к груди юноши, однако шум вокзала помешал ей услышать биение его сердца.
А затем ей сразу же пришлось вернуться в реальность. Будто кто-то яростно закрутил ручку кинопроектора: замелькали сцены, комично задвигались персонажи, заторопились люди, забегали глаза, быстро стала меняться мимика. Как только они приехали из Бретани, дом был выставлен на торги. В гостиной царила траурная атмосфера. Накрытая чехлами мебель, фортепиано «Эрар» с поднятой крышкой — чтобы покупатели могли нажать на любую клавишу, будто в этом что-то понимали. Однажды Этель, тяжело дыша, чувствуя бешеную злость, уселась на табурет — спина прямая как палка. Она начала играть — чуть скованно, но постепенно раскрепощаясь; звуки шопеновского Ноктюрна вылетали через балконную дверь, наполняя уже пожелтевший осенний сад, и ей казалось, что никогда она не играла так великолепно, никогда не достигала такой силы исполнения. Каждый пассаж уносился прочь сквозь листву каштанов, проникал в каждый падающий лист… Каждая нота, каждый лист… Она навсегда прощалась с музыкой, с юностью, любовью, с Лораном, Ксенией, господином Солиманом, Сиреневым домом, со всем, что знала. Скоро больше ничего не останется. Закончив играть, Этель захлопнула крышку, словно сундук с сокровищами, и старое фортепиано, всегда забавлявшее ее своим важным, солидным звучанием, загудело всеми струнами. «Жалоба или, скорее, болезненная усмешка», — подумала Этель. Глаза стоявшей рядом Жюстины покраснели от слез. «Подходящий момент поплакать», — прошептала Этель едва слышно. Да, момент подходящий, однако лить слезы надо было раньше, когда еще можно было что-то исправить.