«Журавли» и «цапли». Повести и рассказы - Василий Голышкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Машина подкатывает к памятнику. Из «Волги» выходят бабка Алена и Юлькин отец, Виктор Петрович, тракторист и на все руки мастер. В руках у него микрофон. Из окна кабины, разинув рот, торчит рупор громкоговорителя.
— Смирно! — кричит Орел, встречая гостей, потом, обращаясь к Юльке, добавляет: — Командиру батальона Цаплиной приступить к выполнению приказа номер два.
Бабка Алена, стародубский нелюдим, для юнармейцев — загадка. Зачем она здесь? Думают-гадают, но им и в голову не приходит связать появление бабки Алены с началом операции «Семеро смелых». Тем удивительнее покажется им то, что они вскоре услышат.
— Операция «Семеро смелых» начинается! — крикнула Юлька, приняв командование. — Летописцу батальона выйти из строя и приступить к исполнению своих обязанностей.
Лена Меньшова, с хитрым, вытянутым, как у лисички, личиком, примостилась на подножке у «Волги», вытянула из санитарной сумки магнитофон-малютку и приготовилась записывать. Но что и кого? Она очень удивилась, поняв из дальнейших Юлькиных слов, что будет записывать… бабку Алену. Не меньше Лены-летописицы удивились и все остальные юнармейцы, узнав, что именно она, нелюдимая бабка Алена, пришла сюда, чтобы открыть им тайну могилы Семи неизвестных.
Юлькин папа поднял руку и сказал: «Тише!» Сказал больше для порядка, потому что такой тишины, которая стояла вокруг, ему еще никогда не приходилось наблюдать. Включил микрофон и, как пистолет, наставил на бабку Алену. Бабка сперва отшатнулась, но, заговорив, попривыкла и больше не отстранялась.
Лена-летописица пустила магнитофон и стала записывать. Запись шла с перерывами, потому что бабка Алена часто останавливалась, подолгу молчала, как будто то и дело возвращалась за потерянным в дороге словом. Но на это никто не обращал внимания, потому что сама бабка Алена как-то вдруг растворилась в рассказе. Так художник уступает место картине, которую нарисовал. Это была жуткая и потому, наверное, влекущая к себе картина. Две силы — черная, фашистская, и красная, советская, — бились насмерть. Силы были неравные. На стороне красной, советской силы — всего-навсего семеро, на стороне черной, фашистской — не счесть сколько. Дуб, «памятник природы», — последний щит семерых. Сколько он уже принял на себя! На дубе ни одного целого листика, все в дырочках, как кружева. Это их шрапнель и пули, будто моль, изъели. Но дуб — щит, пока врага с одной стороны держит, а как с двух, с трех обойдут — дуб уже не щит, а могильный памятник. Все реже и реже огонь семерых. Все гуще и чаще огонь врагов. Сперва с одной, потом с другой, с третьей, а вот уж и со всех сторон. И вдруг — тишина. И в тишине хриплый, с простуды, фальцет:
«Рус, сдавайся!»
Ни слова в ответ. Но и — ни пули. Может быть, раздумывают семеро?
«Рус, сдавайся!»
И тогда встают четверо — троим уж никогда не встать, — обнимаются, целуются и, попрощавшись, расходятся на все четыре стороны света. Идут, подняв руки и сжав кулаки. Сдаются в плен? Не веселитесь, враги, и не радуйтесь. Это не новый русский обычай сдаваться в плен, сжав со злости кулаки, как вам кажется. Не в плен они идут, а навстречу смерти и бессмертию. Но когда вы поймете это, будет поздно. Восемь лимонок — партизанских гранат — взорвутся в руках у четверых, четыре партизанские жизни унесут и ваших не счесть сколько…
Взрыв!.. Второй!.. Третий!.. Остальные сливаются в один общий.
Окончен бой. Но семерым смелым — и мертвым пощады нет. Фашисты и полицаи стаскивают их на поляну близ дуба, заваливают хворостом, обливают бензином и поджигают. Наступает ночь, но и в ночи еще долго тлеет страшный костер…
Утром фашисты приходят к месту казни: ни костра, ни останков казненных. Только черное пятно выжженной травы. Суеверный ужас мог бы охватить палачей, но они не суеверны. Кто-то, несомненно, похоронил казненных. Но кто и где? В Стародубе одни немощные старики и старухи — с них спроса нет. Тогда кто же? Об этом фашистский гарнизон Наташина так никогда и не узнал. А наши узнали сразу, как только вошли в Стародуб. Семерых казненных под покровом грозы и ночи похоронили те самые немощные старики и старухи, которых со всей деревни собрала бабка Алена — уже тогда бабка, — видевшая бой и расправу из подполья своего дома…
Вот и все. Больше ей, бабке Алене, рассказывать не о чем. Разве о том только, что из всей похоронной команды она одна и осталась? Именно об этом ее и просят рассказать: жив ли кто-нибудь из тех, с кем она хоронила семерых неизвестных?
— Одна я от всех отстала, — погрустнев, отвечает бабка Алена. — А остальные все ушли.
Юнармейцы понимают — «умерли», и им тоже становится грустно.
Встреча окончена.
— Смирно! Направо! Левое плечо вперед, шагом марш! Прямо! — Командир Юлька будь здоров знает команды. — Раз, два… Раз, два…
Дружно, в ногу, шагают юнармейцы. Голос бабки Алены долго будет звучать в их сердцах.
Этот голос до сих пор звучит в сердце командира Юльки. Поэтому, услышав его в церкви, командир Юлька сразу догадалась, кому он принадлежит — бабке Алене. Она присмотрелась и, точно, узнала говорящую. Какой-то лысый, в длинном до пят женском платье с позолотой, что-то читал по бумажке, а бабка Алена, кивая ему, «такала», как глухарь на току.
— Воин Май? — спрашивал лысый, читая.
— Так, батюшка, — отвечала бабка Алена, слушая.
— Воин Коваль? — спрашивал лысый.
— Так, батюшка, — отвечала бабка Алена.
— Воин Испанец?
— Так.
— Воин Соловей?
— Так.
— Воительница Азка? Воин Матрос? Воительница Октябрина?
— Так… так… так…
— За упокой? — спросил лысый.
— За упокой, батюшка, — ответила бабка Алена.
— Всех семерых?
— Всех, батюшка.
— Ладно, старая, помянем, — сказал лысый и, скомкав трешку, поданную бабкой, небрежно бросил ее в кассу. Потом, окинув бабку Алену недобрым взглядом, добавил: — Который год ходишь, старая, а все какие-то басурманские прозвища носишь. Может, то и не воины вовсе, а супостаты?
Бабка Алена испуганно перекрестилась:
— Что ты, батюшка? Как есть воины. Сама схоронила.
Командира Юльку как током ударило: «Сама схоронила». Не помня себя она кинулась к выходу. Молящиеся зашипели, как гуси. Но Юлька ничего не слышала, никого не видела. Пулей вылетела из церкви и помчалась к дубу.
Дежурный, увидев Юльку, спустил веревочную лестницу. Юлька вскарабкалась на НП и отправила посыльного за мной и командующим Орлом.
…Бабка Алена не ждала гостей. Пришли Орел, командир Юлька и я. Увидев нас, бабка захлопотала, накрывая стол, но Орел от имени всех отказался от угощения.
— Елена Дмитриевна, — сказал он строго, — нам надо с вами поговорить.
Бабка Алена, как все люди, не любила строгого тона: строгий тон — предвестник невзгод, и сразу опустила руки.
Усадив бабку Алену рядом с собой, Орел продолжал:
— Вы почему-то утаили от нас имена тех, кого похоронили…
Бабка Алена сперва покраснела, потом вдруг побледнела. Первое можно было объяснить волнением, второе — страхом. Но кого и чего могла бояться бабка Алена? Об этом мы тоже узнали, но позже. А сперва узнали другое. Оказывается, бабка Алена и не думала Утаивать имена погибших. Просто в то время, когда она «подала» их товарищам командирам, освободившим Стародуб, товарищи командиры не поверили ей. Да мало что не поверили, а еще и высмеяли, чем ужас как обидели.
Мы, я и Орел, переглянулись. Ничего удивительного — могли и высмеять. У них, боевых командиров, на Уме бой за Наташин, форсирование Десны, а тут какая-то бабка с какими-то Маями, Ковалями, Испанцами, Соловьями…
Однако что же было потом? На это бабка Алена ответила так: «А ничего». Боясь новых насмешек, она никому больше тех имен не «подавала», а как началась церковная служба — вскоре после изгнания фашистов, — отнесла попу и попросила «помянуть за упокой». С тех пор каждый год носит. Попик ругается: «Клички какие-то, а не имена!» — но поминает.
— А как они к вам попали?.. Клички эти? — спросил Орел.
Бабка Алена, не ответив, подошла к иконке, гревшейся в углу, возле лампадки, достала из-за оклада курительную трубку и дрожащей от старости рукой выдернула мундштук. Внутри мундштука что-то торчало. Что-то круглое и желтое, похожее на папиросную гильзу. «Гильза» оказалась свернутой в трубочку, пожелтевшей от времени бумажкой, на которой ржавыми, выцветшими от времени чернилами было что-то написано.
Сидевший за столом Орел и мы, стоявшие рядом — я и Юлька, — склонились над бумажкой и прочитали следующее: «Май, Коваль, Испанец, Соловей, Азка, Матрос, Октябрина умирают, но не сдаются. Смерть фашистским оккупантам!»
— Это они что… перед смертью? — шепотом, ни к кому не обращаясь, спросила Юлька.
Никто ей ничего и не ответил, потому что иногда молчание красноречивее слов. И только ходики не удержались: «Так-так, так-так, так-так», — сказали они и потом все время, пока мы сидели у бабки Алены, утверждали это.