Побеждённые - Ирина Головкина (Римская-Корсакова)
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Магда сказала Леле:
— Да простит ей Бог: она сделала хуже и себе и нам! Две подряд попытки к бегству не пройдут нам даром…
Быть может, конвою нагорело за историю с Феничкой, или решено было попытки одновременно с заключенными подтянуть и стрелков, — так или иначе, ни Алешка, ни Косым не явились в барак вовсе. Леля напрасно просидела всю ночь на нарах с тревожно бьющимся сердцем.
Как только проиграли утреннюю зорю, тотчас стало заметно, что персоналу сделаны соответствующие внушения: интонации стрелков были особенно повелительны и команды категоричны; старшее начальство прогуливалось тут и там, наблюдая за происходящим; заключенные двигались безмолвно, как манекены; пройдя на свое место, Леля с вопросительным взглядом взглянула на врача, и тот одними губами успел шепнуть ей: «Не сегодня!»
Повели опять Алешка и Косым.
Леля старалась держаться подальше от Косыма, но тот улучил минутку и, приблизившись к ней, заговорил, картавя:
— Нэ бойся, дэвушка, Косыма; Косым тэбя полюбил. Будут тобэ и хлэб и дэнги, коли приголубишь Косыма!
Леля с безучастием лицом продолжала вязать дранку, хотя сердце колотилось как бешеное. Очевидно, Подшивалова еще не успела переговорить с Алешкой, и до Косыма еще не докатились слова отказа.
Тот выждал минуту и заговорил снова:
— Жди Косыма сэгодня ночью, джан. Косым придэт вмэстэ с Алэксээм.
Леля быстро выпрямилась и, собравшись с духом, отчеканила:
— Я подыму на ноги весь барак, если вы осмелитесь только это сделать! — Произнося эти слова, она не смотрела ему в лицо: ей страшно было увидеть злобу, с которой засверкают его глаза.
Когда бригада возвращалась в жилую зону, урка, разметавшая по дороге снег, крикнула:
— А без вас был великий шмон!
Что бы это могло значить?.. Леля еще не подошла к столовой, как другая урка, пробегая мимо, сказала:
— Шмон, шмон, великий шмон!
У Магды опять были красные глаза.
— Обыск в бараке устраивали, — шепнула она Леле, усаживаясь на свое место после сигнала к ужину. — Пересматривали наши личные вещи, всю солому перетряхивали. У меня забрали папочкин молитвенник — последнее, что у меня осталось на память о нем. А у вас оставалось что-нибудь в бараке?
— Икона и шерстяной жакетик. — И, говоря это, Леля тут только вспомнила, что в кармане несчастного жакета — первая и единственная записка Вячеслава! Как только закончился ужин, она тотчас побежала на свою койку — ни иконы, ни жакета (хотя последний относился к числу дозволенных вещей). Какая злосчастная звезда руководила ею, когда она в это утро отложила жакет в сторону, говоря себе, что морозы уже уменьшились и достаточно тепло в одном ватнике! Она сидела на соломе, поджав ноги и раздумывая, каковы могут быть последствия и возможно ли сбегать к Вячеславу, который должен находиться в страшной тревоге, не будучи извещенным, как прошла ночь. «Бежать к нему опасно… слишком опасно… могут следить…»
Подшивалова прервала ее думы:
— Вот, бери, Ленка. Это твое. Я вовремя подхватила и припрятала. — Лицо глупой девочки осветилось улыбкой, рука протягивала образок.
— Спасибо тебе, Женя! Ты часто бываешь очень добра. Ты бы могла быть гораздо лучше, чем ты есть. А впрочем, это одинаково относится к нам всем, и ко мне самой в первую очередь, — ответила тронутая Леля.
— Ну, ты меня с собой и не равняй! Я еще с малолетства пропадшая. Сколько раз мне мамочка моя говаривала: «Не водись ты со шпаной, Женечка! Не доведет тебя до добра твоя шпана. Пропадешь задаром. Я за тебя, говорит, вечор за всенощной Божью Матерь, Женечка, умоляла!» А я только засвищу — да опять на улицу. Вот все и вышло, как моя мамочка запредчувствовала. Каково ей, сердечной, нонече? — Подшивалова всхлипнула.
А записка? Боже мой, где же записка?! Леля напрасно перерывала солому и ползала по полу — поиски успехом не увенчались. Недопустимое легкомыслие — сохранять такой компрометирующий документ!..
За час до отбоя ее вызвали к начальству.
— Ты с кем это шашни заводишь, а? Кто это тебе свидание назначает? Нам беременных баб в лагере не нужно. Говори: с кем путалась?
Леля помолчала, обдумывая ответ.
— Я не могу быть в ответе за то, что еще хороша и мне не дают прохода ни заключенные, ни конвой. Я ни с кем не желаю иметь дела. Спросите соседей по нарам — они вам подтвердят. Из записки еще не следует, что свидание состоялось. Понятия не имею, кто этот «В», и узнать не пробовала.
— Ишь какую гордячку разыгрывает! Коли в самом деле не путалась — назови сейчас же имя. Ты воображаешь, дуреха, что мы не сумеем выяснить? Писал, разумеется, кто-то из медицинских. Допросим двух-трех санитарок и установим!. Ну, говори, или сейчас отдам приказ о переводе тебя в сорок первый квартал; тебе, наверно, уже известно, что это такое.
Леля похолодела. Штрафной… там бьют, там морят голодом, там… Они все равно узнают… слишком просто установить… И не своим, чужим каким-то голосом выговорила:
— Фельдшер Вячеслав Коноплянников.
В бараке все провожали ее сочувственными взглядами, пока она шла на свою койку. Она не замечала ничего.
«Я его выдала! Я — предательница! Урки и те не выдают возлюбленных», — и в отчаянии бросилась на перерытую солому…
Вячеслав дежурил в палатах в этот вечер и, не находя себе места от тревоги, то и дело выбегал на черное крылечко больницы.
Сумерки сгущались, тени чернели, до отбоя оставалось только четверть часа; потом двери бараков закроются, и свидание отложится на сутки! Ему предстоит полная тревоги бессонная ночь, а потом новый день ожидания.
Она права: счастливыми быть в такой обстановке невозможно. Любовь здесь превращается в пытку. Необходимо хоть на минуту увидеться. Может быть, она на скамеечке возле женского барака? Он сбежал с крыльца, но едва сделал несколько поворотов, как в узком проходе между бараком и баней лоб в лоб столкнулся с Косымом.
— Ты что тут вертишься? Кого высматриваешь? — забывая осторожность, заорал Вячеслав.
— У! Я тобэ нэ заключэнный, чтобы на мэнэ кричать! Уложу, как пса паршивого! — зашипел Косым.
— Подумаешь, какая птица! Вот что, мерзавец: даром тебе не пройдет, коли будешь приставать к заключенным девушкам. С головой начальству выдам, а то так сами расправимся. Я не барин, не белоручка! Всему тут у вас понаучился — вот, гляди! — Вячеслав показал ему два пальца и провел ими по своей шее. — Так и знай. Понял?
— Пожаловалась! Живешь с нэю, что ли?
— Нет, не живу, но и тебе не дам! А выдашь меня начальству — я выдам тебя. Я твой разговор слышал!
Косым, блестя глазами, взялся за ружье и, слегка присев, приложился, щуря один глаз.
— Чего кривляешься? Смотреть тошно! Права не имеешь спустить курок, мы не у проволочного заграждения.
Косым перестал целиться, но медленно, кошачьей крадущейся походкой пошел к нему, покачивая ружьем.
— Не напугаешь! Заруби на носу: сунешься после отбоя в женский барак — не быть тебе живому!
Вячеслав повернулся и, обогнув здание, вышел на площадку с укутанным снегом.
Шестнадцатилетняя санитарка, о которой он рассказал Леле, скользнула мимо него к дверям.
— Здорово, Муха! Ты с работы?
Она остановилась:
— Бегу к тебе. Сейчас будет перекличка и отбой. А к двенадцати придется возвращаться в больницу, в твой дизентерийный. Михаил Романович приказали прийти: ночью работать некому — ваша Поля свалилась, кровавая у нее.
— Муха, выручи. Ты мою Аленушку знаешь; вот тебе рецептный бланк и карандаш — шепни ей потихоньку, чтоб черкнула мне записку, и принеси в третью палату. Ладно?
Девушка пристально на него посмотрела.
— Для тебя сделаю, а только… будь, Славка, осторожен! Меня сейчас вызывали: о тебе спрашивали… Я-то не выдала, да ведь мной не ограничатся…
— Ага! Накрыл! Стой тэпэр! Товарищи, трэвога! Парочка! — завизжал, хватая девушку, Косым и потащил к фонарю упирающуюся Муху.
Перед Вячеславом, как из-под земли, вырос стрелок.
— Да в чем дело-то? — гаркнул Вячеслав. — Я, кажется, не в бараке, с девушкой мы не целовались, не валялись; стоять на площади как-будто не возбраняется, раз отбоя еще не было. Чего орете?
Косым с неожиданным равнодушием выпустил свою добычу, и Муха скользнула в дверь барака. Вячеслав видел, как она закрылась…
Доставленная Мухой отчаянная покаянная записка Лели объяснила ему все случившееся. Он читал ее, стоя в белом халате около постели «пятьдесят восьмого», погибающего от тифа.
— Я не могу, не могу жить с этими большевиками, — бормотал умирающий в бреду.
Вздохи и стоны неслись с каждой постели переполненной больными палаты.
«Назвала мое имя? Ну и правильно! Что же ей, бедняжке, оставалось делать? Все равно докопались бы. Пахнет штрафным лагерем… Пусть уж лучше меня, только бы не ее… Она слишком слабенькая — не вынесет!»