Об Илье Эренбурге (Книги. Люди. Страны) - Борис Фрезинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Газета „Советская культура“ 25 сентября перепечатала статью К. Форбса из самого распространенного журнала в Канаде „Маклинз мэгэзин“. Статья К. Форбса, несмотря на свою слабость и теоретическую наивность, полезна для советского читателя, так как показывает, что в капиталистическом мире есть художники-реалисты, активно выступающие против засилия абстрактного искусства. В то же время газета „Советская культура“ в своем предисловии к статье поступила необдуманно, излишне расхвалив ее достоинства.
Ответ сообщен зам. председателя Президиума Союза советских обществ дружбы и культурных связей с зарубежными странами т. Зуевой и редакции газеты „Советская культура“ т. Орлову.
И. о. зав. отделом культуры ЦК КПСС Б. Ярустовский. 28 ноября 1958»[2029].Доктор искусствоведения Ярустовский, давний антагонист Эренбурга, хоть и владел пером, сочинял эту справку дольше месяца. Знающий основы делопроизводства, он отправил ее не Эренбургу, а даме, подписавшей обращение в ЦК.
В 1958 году отдел культуры ЦК через средства массовой информации вел массированную атаку на Эренбурга (громили его «Уроки Стендаля», статьи о Цветаевой, Бабеле…). Ответ Ярустовского вписывался в эту кампанию. Письма Эренбурга «Советская культура», разумеется, не напечатала… Забавно, что, ненавидя творчество Пикассо, «Советская культура» — в отличие от канадского журнала — побоялась задеть его публично: Пикассо состоял во Французской компартии, и разрешить выпады против него отдел культуры (не самый главный в ЦК) побоялся бы. С Сезанном было легче.
III. Германия[**]
1. Вместо предисловия
Илья Эренбург знал, что про него говорят: он-де обожает Францию и не любит Германию, обожает французов и не любит немцев. Беседуя в 1966 году в Москве с Генрихом Беллем, он сам заговорил на эту тему: «Меня обвиняют, что я не люблю немцев. Это неправда. Я люблю все народы. Но я не скрываю, когда вижу у них недостатки. У немцев есть национальная особенность — все доводить до экстремальных крайностей, и добро и зло. Гитлер — это крайнее зло»[2031]. Уже после смерти Эренбурга его дочь Ирина, когда при ней упоминали про нелюбовь Эренбурга к немцам, всегда отвечала: но моя мать — самая большая любовь отца — немка[2032]. Это неизменно производило впечатление (возможно, не без фрейдистского оттенка).
Конечно, треть жизни Эренбург прожил во Франции и еще в 1945-м надеялся туда вернуться. Половина XX века прошла под знаком двух мировых войн, в которых все, что любил Эренбург, было не на стороне Германии; его собственная позиция формулировалась при этом предельно остро.
Эренбург-сатирик создал запоминающиеся, саркастические образы и немцев, и французов, и англичан, и американцев, но не по этому следует судить о роли тех или иных стран в судьбе писателя. В семи книгах воспоминаний Ильи Эренбурга — исповедальном труде его жизни, подводящем ее итоги — упоминаются 3500 имен. Среди европейцев-иностранцев первое место, понятно, за французами (474 имени), а второе, пусть и с большим отрывом, но, опережая испанцев, итальянцев, англичан, занимают немцы (161 имя). Эта статистика вполне репрезентативна…
Расскажем о роли, которую играли Германия и немцы в жизни и творчестве Ильи Эренбурга[2033].
2. Начало было так далеко (1903–1915)
Первые поездки в Германию с матерью и сестрами Эренбург потом почти не вспоминал; но одно тогдашнее впечатление врезалось ему в память навсегда:
«Маленьким мальчиком я подъезжал впервые к Берлину. Раскрыв толстую непонятную книгу, похожую не то на Библию, не то на учебник тригонометрии, мать сказала мне:
— Мы приедем в Берлин в девять часов двенадцать минут.
Я не поверил ей. Я ведь знал тогда только русские вокзалы, с тремя звонками, с неторопливыми пассажирами, попивающими чай, с флиртующими телеграфистами и с душистой черемухой. Я знал, что если побежать сорвать ветку черемухи, поезд не уедет — поезд поймет, что нельзя без черемухи. Помолчал и переспросил:
— Ну, а часов в десять или в одиннадцать мы все же приедем?
Тогда мать, усмехнувшись, ответила:
— Здесь поезда никогда не опаздывают.
Помнится, когда поезд действительно подошел к вокзалу Фридрихштрассе и я, взглянув на часы, увидел девять часов двенадцать минут, я не обрадовался — нет, я испугался. Ничто в тот день не могло исцелить меня от испуга перед непостижимой точностью»[2034].
Этот эпизод в сознании Эренбурга вырос в некий символ, существенно скорректировавший его дальнейшие впечатления от Германии…
Мать писателя часто болела и, как все состоятельные жители тогдашней России, ездила лечиться в Германию; детей она брала с собой. Так, Илья провел лето 1903 и 1904 годов в Эмсе. В мемуарах Эренбург мельком вспоминает, как он упорно изводил там отдыхающих, в итоге «курортные власти попросили мать уехать, если она не в силах меня угомонить»[2035]…
Первую половину 1908 года юный революционер Илья Эренбург провел в тюрьме, а затем его высылали под надзор полиции. Родителям удалось под залог выхлопотать для своего сына право уехать за границу «лечиться» (до предстоящего суда). Он твердо выбрал Париж и вспоминал полвека спустя: «Мать плакала: ей хотелось, чтобы я поехал в Германию и поступил в школу»[2036]. Берлин стал всего лишь мгновенным полустанком на пути в Париж.
Уже из Франции юный Эренбург совершил несколько поездок в Германию. Первая — летом 1909 года, в пору романа с Лизой Мовшенсон (с 1916 года Полонской) — тоже молодой поэтессой и тоже скрывавшейся во Франции от возможного ареста в России. Они поехали в Германию, чтобы повидаться с родными, приехавшими туда на лечение. Эренбург — в Бад-Киссинеген, а Полонская — в Кенигсберг. Эренбург в середине июля, повидав мать и сестер, выехал в Кенигсберг, где был представлен матери Полонской, а затем они вдвоем с Лизой совершили путешествие по Германии (с интересом осмотрели Дрезден и Мюнхен). Поразительным образом эта поёздка не оставила следа ни в его работах, ни в памяти. Правда, он тогда только начинал писать стихи, искусство еще не заняло в его жизни того места, которое ему предстояло занять. Потом, в старости, Эренбург восторженно вспоминал поездки молодых лет — в Брюгге в 1910 году, в Италию в 1911-м, в Голландию в 1914-м и, разумеется, поездки по Франции. Все это вошло в его стихи, романы, статьи. Но о Германии — ни слова, ни образа. Впрочем, в 1915 году он написал стихи, которые не были напечатаны при его жизни: «Люблю немецкий старый городок — / На площади липу, / Маленькие окна с геранями, / Над лавкой серебряный рог. / И во всем этом легкий привкус / Милой романтики…»[2037], — но в этой неожиданной избирательности памяти, скорей всего, проявился настрой «против» — в данном случае против французского шовинизма.
Определенное место в мыслях Эренбурга Германия начинает занимать лишь с началом Первой мировой войны. Французская шовинистическая волна поначалу подействовала и на Эренбурга — он отправился записываться в Иностранный легион, но по болезни сердца получил отказ. В пору, когда многие французские друзья Эренбурга ушли на фронт, он, оставшись совершенно без средств (пересылка денежных переводов из России прекратилась, а вместе с нею и помощь родителей), не очень уютно себя чувствовал даже в самом космополитическом в мире кафе «Ротонда».
Эренбург не сразу осознал заинтересованность в войне крупных финансовых воротил, войну как гигантскую индустрию, исправно кормившую ее акционеров. Пока не бросались в глаза кровавые последствия войны, умело поставленная пропаганда срабатывала. Гибель Шарля Пеги[2038] и его пронзительные стихи о «четырех углах родимой земли», развалины Реймсского собора, следы методичных разрушений, которые несла по французской земле германская армия, поначалу закрывали глаза Эренбургу на более общие и, может быть, более важные вещи. Однако и тогда французская провинциальная пресса с ее анекдотическим шовинизмом неизменно вызывала у него иронию. Он открыто говорил об этом своим русским друзьям (к их кругу принадлежали, в частности, поэт Максимилиан Волошин и террорист и писатель Борис Савинков) — среди них Эренбург был самым стойким противником войны. Он писал Волошину 27 сентября 1915 года, имея в виду, что и у авторов шовинистических статей есть свои мотивы:
«Столько сейчас тяжелого у каждого, что нельзя слушать ни Eho de Paris, ни Ропшиных. Может, все они честные и милые, но Иванов, Schmidt и Durand умирают — понимаете! Но какое счастье, что мы русские, более всех „униженные и оскорбленные“. Хоть что-то человеческое сохранилось от искры на ветру»[2039].