До самого рая - Ханья Янагихара
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Так ты думаешь? – сказал он.
– Ага, – кивнул я. – Я бы тебе помогал и с Чарли бы больше общался.
Я не планировал ничего такого предлагать, но теперь казалось, что только так и возможно. Моя квартира – бывшая наша квартира – превратилась не столько в жилое пространство, сколько в склад неодушевленных предметов. Спал я в лаборатории, ел у Натаниэля, а потом возвращался в квартиру переодеться. Никакого смысла во всем этом не было.
– Ну, – сказал он и слегка сдвинулся с места, – я не возражаю. – Он помолчал. – Не в том смысле, что мы съезжаемся.
– Я понимаю, – сказал я и даже не обиделся.
– И трахаться мы не будем.
– Посмотрим, – сказал я.
Он закатил глаза:
– Не будем, Чарльз.
– Ладно, ладно, – сказал я. – Может, будем, может, нет.
Но на самом деле я его просто дразнил. Меня тоже совершенно не тянуло с ним спать.
В общем, вот такие у меня новости. У тебя наверняка будут вопросы – задавай, не стесняйся. Увидимся же через несколько дней? Может, поможешь мне с переездом? (Шучу.)
Обнимаю,
Чарльз
Дорогой Питер,
3 сентября 2065 г.
Огромное спасибо вам с Оливье за игрушки: их доставили к нужному сроку, Чарли их обожает – в том смысле, что кошку она немедленно запихнула в рот и принялась жевать, что, мне кажется, недвусмысленно свидетельствует о нежной любви.
Не то чтобы я видел множество дней рождения годовалых именинников, но этот был камерный: только я, Натаниэль и даже Дэвид. Ну и Чарли, конечно. Ты, может, слышал новейшую теорию заговора, которая заключается в том, что это правительство разработало болезнь прошлого месяца (зачем и для чего – остается неизвестным, поскольку логика обычно ставит палки в колеса таким теориям), – и Дэвид в нее, видимо, искренне поверил и в течение всего вечера старался со мной вообще не разговаривать.
Чарли была у меня на руках, когда он пришел – замызганный и небритый, впрочем, не больше, чем обычно; сняв свой костюм и очистив руки, он подошел и забрал ее у меня с коленей, как будто я просто подставка, и все, – и разлегся с ней на ковре.
Ты же помнишь Дэвида малышом – он был такой тощий и тихий, а когда не был тих, он плакал. Когда мне было восемь лет, мать, незадолго до того, как ушла от нас, сказала: мать понимает свои чувства к ребенку в течение первых шести недель (или месяцев?) его жизни, – и хотя я всячески старался забыть эти слова, они без приглашения возвращались в мое сознание в неблагополучные дни Дэвидова младенчества. Я и по сей день думаю, не могло ли так получиться, что где-то в глубине души он мне никогда не нравился, причем он в глубине души об этом знал.
Отчасти именно поэтому Чарли доставляет мне столько радости, и не просто радости, но еще и облегчения. Ее так легко любить, обнимать, держать на руках. Дэвид всегда извивался и вырывался из моих рук (и из рук Натаниэля, надо сказать), когда я пытался его обнять, но Чарли прижимается к тебе, и когда ты – в смысле, я – улыбаешься ей, она улыбается в ответ. Рядом с ней мы все становимся мягче, нежнее, как будто договорились скрывать от нее правду о том, кто мы на самом деле, как будто она была бы недовольна, узнав об этом, встала бы, вышла из комнаты и покинула нас навеки. Все ее ласковые прозвания так или иначе связаны с чем-то мясным: мы зовем ее “котлетка”, “голяшка”, “рулька” – все, чего мы не ели уже несколько месяцев, с тех пор, как началось нормирование. Иногда мы делаем вид, что грызем ее ногу и рычим по-собачьи. “Я тебя съем! – говорит Натаниэль, продвигаясь по ее бедру, а она хихикает и хрюкает. – Я тебя щас съем!” (Я осознаю, что все это звучит слегка нездорово, если вдуматься.)
Натаниэль расщедрился и испек лимонный пирог; мы все его ели, кроме Чарли, потому что Натаниэль пока не дает ей сахар – что, наверное, правильно, кто знает, сколько вообще останется сахара, когда она доживет до наших лет. “Да ладно, папа, крошку же можно”, – сказал Дэвид, протягивая ей крошку, как собачке, но Натаниэль покачал головой. “Ни за что”, – ответил он, и Дэвид улыбнулся и вздохнул почти гордо, как будто он – дедушка, сокрушающийся об излишней строгости своего сына. “Ну что тут скажешь, Чарли, – обратился он к дочери, – я сделал все, что мог”. А потом наступил неизбежный миг, когда Чарли надо было уложить, после чего Дэвид присоединился к нам в гостиной и набросился на меня с одной из своих вечных телег про правительство, про лагеря беженцев (которые, как он считает, по-прежнему существуют), про центры перемещения (которые он упорно называет “лагерями интернирования”), про неэффективность обеззараживающих кабин (с чем я втайне согласен), про эффективность фитотерапии (с чем я не согласен) плюс разные теории заговора о том, как Центры по контролю и профилактике и “другие исследовательские институты, которые спонсирует государство” (т. е. УР) заняты не попытками излечить болезни, а их, болезней, созданием. Он считает, что государство – это гигантское сообщество заговорщиков, десятки мрачных, седовласых белых мужчин в мундирах, которые сидят в бункерах с обитыми войлоком стенами, используют голограммы и подслушивающие устройства; банальность правды его бы просто удушила.
Это была плюс-минус та же диатриба, которую я слушал в течение последних шести лет. Но она меня больше не расстраивала – или, по крайней мере, если расстраивала, то иначе. На этот раз я снова смотрел, как мой сын, по-прежнему пышущий страстью, говорит так быстро и громко, что ему все время приходится стирать со рта слюну, и склоняется к Натаниэлю, а тот устало кивает ему в ответ, – и чувствовал какую-то извращенную скорбь. Я понимал, что он верит в идеи “Света”, но понимал я и то, что он вступил туда отчасти из желания найти что-то такое, где он окажется на своем месте, где будет чувствовать, что он среди своих.
Но при всей его преданности “Свету” “Свет” вовсе не казался преданным ему. Как тебе известно, у “Света” полувоенная структура, и члены этой организации добавляют татуировки в виде звездочек на внутренней стороне правых запястий, когда комитет повышает их в ранге. У Иден, когда мы встретились, было три; когда Натаниэль видел ее последний раз, к ним добавилась еще одна. Но