Автопортрет: Роман моей жизни - Владимир Войнович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этот сценарий я потом превратил в повесть «Владычица», а Икрамов, с которым мы после всех страстей остались друзьями, предложил опубликовать ее в его журнале «Наука и религия». Где повесть и вышла в 1969 году, когда во всех других местах меня уже не печатали.
Живя в родительском доме, я регулярно слушал «Свободу», которая здесь не глушилась, но московские события казались происходившими где-то в другой стране, если не на другой планете.
За другого не делаются
На меня отрыв от столичной жизни подействовал расслабляюще. Вернувшись в Москву, я вдруг понял, что мне очень не хочется вновь окунаться в здешнюю суету, не хочется следить за событиями, беспокоиться по поводу очевидного закручивания гаек и гневаться на власти за те или иные их действия. Хотелось запереться, отрешиться от всего, писать то, что хочется, и не вникать ни во что другое.
Но на следующий день после моего возвращения мне позвонил Феликс Светов и сказал, что надо встретиться по важному делу. Дела он не назвал, но я понял, что речь идет о подписи под письмом в защиту четверки, ожидавшей суда. Подписывать письмо мне не хотелось. Не потому, что я чего-нибудь опасался, а потому как раз, что никакие предыдущие письма последствий не имели. Власти кого-то сажали, по этому поводу сочинялись открытые письма, письма передавались «голосами», власти никак не реагировали, сажали следующих и игнорировали очередные протесты. Подписание писем стало казаться мне какой-то глупой, безопасной и бессмысленной игрой. Я сказал Светову, что подписывать письмо, пожалуй, не буду.
– Ну, смотри, старичок, – сказал Свет осуждающе. – Дело, конечно, хозяйское, к таким делам никто никого приневоливать не станет.
Я, признаться, был в те времена чувствителен (и даже слишком) к чужому мнению, к тому, что кто-то посчитает меня трусом и не совсем гражданином.
– Хорошо, – сказал я, – тогда ты сделай за меня то, что нужно, а я потом не откажусь.
Я почувствовал, как он там напыжился.
– Извини, старичок, но есть такие вещи, которые за другого не делаются.
Опять проклиная себя самого, я поехал куда-то (кажется, в журнал «Вопросы литературы») и там подписал письмо, которое мне дал Валентин Непомнящий.
Потом подписал еще одну петицию, совершенно мне чуждую по выражениям, начинавшуюся словами: «Мы, всем сердцем преданные идеалам социализма…»
Наш генерал
Но к моменту начала процесса я уже заметно активизировался. Три дня подряд ходил на Каланчевку и вместе с другими толокся в заплеванном вестибюле городского суда и возле него. Судили Гинзбурга, Галанскова, Добровольского и Лашкову.
В первый день суда мы отправились туда вместе с Ирой. Взяли такси, сказали адрес, шофер обернулся ко мне: «Вы думаете, вас пустят на суд?» Я обрадовался, что вот и шофер неравнодушен к событиям и знает, где что происходит. «А вы думаете, не пустят?» – спросил я и хотел подробнее выяснить его отношение к происходящему, но мое любопытство его насторожило, и он переменил разговор.
Пожалуй, именно на этом суде я впервые в жизни почувствовал, что присутствую при историческом событии. В зал желающих не пускали, я попробовал пройти по писательскому удостоверению, кагэбэшники (они изображали дружинников с повязками) у дверей внимательно его рассмотрели и вежливо отказали, сказав, что мест нет. Стоял сильный мороз, и все, не попавшие в зал, толпились в прихожей. Было много знакомых лиц. Много корреспондентов с камерами, телекамерами и блокнотами. Деревянная лестница на второй этаж, где шло судебное заседание, была вверху перекрыта дружинниками, и некоторые из настаивавших на своем праве пройти в зал суда так и остались на лестнице.
Какой-то человек сурового вида с бритой головой и большой суковатой палкой стоял на лестнице, сверлил глазами дружинников и, как мне по его виду казалось, готов был этой палкой дать кому-нибудь по голове.
– Кто это? – спросил я Якира.
– А ты разве не знаешь? – удивился он. – Генерал Григоренко.
– Генерал КГБ? – спросил я.
– Да ты что! Наш генерал.
Григоренко я видел тогда первый раз в жизни, но познакомился с ним только несколько лет спустя, когда он сам без приглашения явился ко мне. В своих воспоминаниях он написал, что мы подружились. Наши отношения все-таки вряд ли можно было назвать дружбой, но я к нему относился с таким уважением, которое распространялось только на нескольких человек. В моих глазах, из людей, вошедших в конфликт с государством, наибольшего уважения заслуживали те, кто ступил на этот путь по велению совести и для кого правда была абсолютной ценностью. Я в каких-то своих писаниях уже цитировал, и неоднократно, Радищева, который сказал, что он оглянулся окрест и душа его людскими страданиями уязвлена стала. Вот таких с уязвленной душой я почитал гораздо выше всех остальных, которые рисковали теми же лишениями, но из тщеславия, из политических амбиций, ради карьеры или переселения в другую страну. Оговорюсь, я никого из перечисленных категорий не осуждал, относился с пониманием к еврею, который стремился в Израиль или Америку, к жениху, желавшему соединиться со своей невестой, к физику или литератору, ожидавшему более успешной карьеры в иных пределах, но уязвленных душой ставил выше других. Одним из таких людей был Григоренко, человек честный, чистый, страстный, горячий и в горячности своей бывавший несправедливым.
Сейчас у нас диссидентов многих предали забвению. Часто люди, даже не самые молодые, думают, что диссидентами были и с советским режимом открыто боролись только два человека: Сахаров и Солженицын. Не пытаясь никоим образом умалить заслуги этих личностей, я просто хочу напомнить, что были и другие. И даже, осмелюсь сказать, не менее достойные. Одним из них бы Петр Григорьевич Григоренко.
В начале войны Григоренко выступил на партсобрании, критиковал Сталина, ему объявили выговор по партийной линии. А в конце войны на фронте под Прагой опять разбиралось его дело, хотели снять выговор, но вспомнили, что выговор за критику Сталина. Председательствовал на разборе персонального дела полковник Брежнев. И Брежнев сказал о выговоре: «За товарища Сталина пусть поносит, пусть поносит».
А году в 63-м Григоренко стал писать антисоветские воззвания в виде листовок и сам разбрасывал их на выходе из какого-то завода. Его тут же лишили не так давно присвоенного генеральского звания, арестовали, держали в тюрьме, потом посадили в психушку. Через какое-то время из психушки выпустили, обещали вернуть звание, но поскольку он продолжал свою деятельность, не вернули. И в конце концов надолго упекли опять в психбольницу, где лечили от раздвоенности сознания.