Мемуары - Эмма Герштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В начале 20-х годов Артур Сергеевич, а вслед за ним и Ольга Афанасьевна уехали навсегда на Запад. Ахматова осталась в России. Это широко известно.
Характер отношений между этими тремя людьми хорошо обрисован в записях Лидии Яковлевны Гинзбург, опубликованных только в 80-х годах. Сведения идут от Григория Александровича Гуковского. Его рано умершая первая жена Наталья Викторовна Рыкова была близкой приятельницей Анны Андреевны. Лидия Гинзбург записывает: «Гуковский говорил как-то, что стихи об Иакове и Рахили (третий "Стрелец”[212]) он считает в биографическом плане предельно эмоциональными для Ахматовой. Эти фабульные, библейские стихи гораздо интимнее сероглазого короля и проч. Они относятся к Артуру Лурье». Так мы узнали, что обеих подруг связывала дружба-соперничество.
Но Надя хотела видеть в этой дружбе более тесную связь. Ничего не знавшая в ту пору об этом тройственном союзе, я была ошеломлена вырвавшейся у нее фразой в разговоре со мной об Ахматовой: «Она такая дура! Она не знает, как жить втроем».
Ее жгла непреодолимая потребность говорить на эту тему подробнее. Она стала излагать жесткую схему, обязательную, по ее мнению, в подобной ситуации. Не прибегая к эвфемизмам, ни к «чернокнижию», она вносила в свою беззастенчивую речь что-то дополнительно-неприятное. Трудно передать, в чем был секрет этого слишком точного языка, может быть, в тембре ее голоса, но рядом с ним любой мат звучал бы как родниковая вода. Система ее состояла из строго просчитанных чередований эксгибиционизма и вуайерства.
Она была бисексуальна. Эти вкусы сформировались у нее очень рано, в пятнадцати – шестнадцатилетнем возрасте. Он приходился на предреволюционную пору, на время первой мировой войны, то есть на время уже разворошённое. Она была младшей в семье и через старших братьев и сестру была причастна к богеме. Начитанная, она с особым щегольством выделяла книги «Тридцать три урода» Зиновьевой-Аннибал и тогда еще не переведенный на русский язык роман Теофиля Готье «Мадемуазель де Мопэн». В некоторых источниках эти произведения числились в ряду порнографических. Она и сама умела сочинять не столько острые, сколько терпкие рассказики, коллекционировала анекдотические эпизоды из жизни еще живых современников. Но в последний год эти забавы вытеснялись экскурсами в политические сюжеты мировой истории и нашей советской жизни. Кругозор у нее был широкий, однако мысли нередко были не свои, нахватанные, но переведенные в высокий регистр ее яростным темпераментом и необузданным воображением.
Когда я с ней познакомилась, у нее оставалось еще много замашек ее юности. Она была способна на эксцентрические выходки. Вдруг пройдется вприсядку по коридору чинного санатория. Или наоборот: усядется где-нибудь уютненько в кресле и с кроткой улыбкой тихонько лепит из пластилина непристойные фигурки. В отдельной их комнате в «Узком» прыгала по креслам, как бесстыжая обезьянка. Они оба любили резвиться в моем присутствии.
Я упрямо не понимала, чего они от меня хотят. Это могло бы проясниться во время моей прогулки с Осипом Эмильевичем в парке. В общих чертах они уже описаны в моих первоначальных воспоминаниях. Но многие его намеки я не пыталась расшифровывать, слишком занятая своими личными переживаниями и впечатлениями. Не придала я тогда должного значения и поведению Нади, учинившей мне настоящий допрос, о чем, мол, вы разговаривали. Мои ответы были выслушаны ею с напряженным вниманием. С глуповатой честностью я не столько пересказывала, сколько перечисляла отдельные его темы или фразы. Среди них проскользнуло его упоминание о двух сестрах-киноактрисенках, с которыми он баловался. Надю это взорвало. Она нервно вскричала: «Он все врет. До меня он ничего не знал. Это я его научила».
Свой союз с Осипом Эмильевичем Надя называла «физиологической удачей». В ту пору все ее рассуждения и шалости были пронизаны разговорами об эротике. Как я относилась к этому? Моральная и эстетическая сторона подобных сюжетов меня нисколько не беспокоила. Мы жили в эпоху сексуальной революции, были свободомыслящими, молодыми, то есть с естественной и здоровой чувственностью, но уже с выработанной манерой истинных снобов ничему не удивляться. Критерием поведения в интимной жизни оставался для нас только индивидуальный вкус — кому что нравится.
Сейчас я понимаю, что в моей голове была нелепая мешанина из искусственной теории и совсем не подходящей к ней моей собственной манеры поведения. Это понял Осип Эмильевич, сказав мне однажды: «Откуда у вас эта смесь целомудрия и бесстыдства?»
Надя уверяла, что на фоне полной сексуальной раскованности, небывалой новизны текущих дней, опасности, витающей в атмосфере, образовалась благоприятная почва для расцвета великой любви. Она часто говорила о своем желании написать книгу о любви современного (читай, советского) человека. Но и без этих высокопарных слов перед моими глазами был живой пример такой любви — они оба, Осип и Надя Мандельштамы.
Постепенно, однако, мне многое стало открываться в их отношениях. Однажды я опоздала на трамвай и осталась у них ночевать. Это было в той квартире, где они так мрачно жили, в одном из Брестских переулков, где было написано «Полночь в Москве…». В тот вечер Осип Эмильевич проявил неожиданную агрессивность, стал ко мне недвусмысленно приставать, в то время как Надя в крайне расхристанном виде прыгала вокруг, хохоча, но не забывая зорко и выжидающе следить за тем, что последует дальше. Но дальше не последовало ничего. Моя равнодушная неконтактность, полное нежелание играть в эту игру не на шутку рассердила Осипа Эмильевича. Он попрекал меня всякими расхожими хлыщеватыми фразами, вроде «для ночи вы ведете себя неприлично» и т.п. Но этого ему показалось мало, и он не преминул кольнуть меня сравнением с женой Надиного брата Евгения Яковлевича — «Ленка наверняка вела бы себя иначе». Надя осторожно молчала. Не скрою, что она же сводила меня со своим братом. Она умела это делать. Не оставляла этой забавы с разными людьми до последних дней своей жизни.
Роман с женатым человеком — ситуация банальная с ее постоянной сменой обид и торжества, с возможностью каждый день столкнуться с неожиданным оскорблением. Таким ударом для меня оказалась непредвиденная поездка Евгения Яковлевича с женой к морю. Он уверял, что она продлится ровно три недели из-за отсутствия денег. Три недели прошли, и еще три недели, а они не возвращались. В это время Надя легла на очередное обследование в больницу. Я пришла к Осипу Эмильевичу на Покровку, застала его вдвоем с Яхонтовым. Разговор их был посвящен темам оригинальной работы Владимира Николаевича в его «Театре одного актера», как вдруг Осип Эмильевич стал суетливо беспокоиться по поводу затерявшихся где-то на Кавказе «Жени и Лены». Начинаются нервные телефонные переговоры с тещей Евгения Яковлевича. Беготня в коридор к аппарату, доверительные пересказы Яхонтову, кто что говорит. Вот уже отец Елены Михайловны вызывает к телефону Осипа Эмильевича: он нашел дату последнего письма из Кисловодска. Кстати говоря, это очень далеко от целительного моря. Но Осип Эмильевич начинает обсуждать с Яхонтовым возможный обратный маршрут путешественников. Он говорит с обычным своим тревожным красноречием, но по его лицу пробегает скрытая улыбка, которую я скорее угадываю, чем вижу: он испытывает удовольствие, украдкой поглядывая на меня. И мне кажется, что Яхонтов это тоже понимает. Ведь спектакль разыгрывается специально для меня, для того, чтобы понаблюдать за мной, нанося мне раны. Я молчу. Это злит его. Мандельштам ни к чему не умел быть равнодушным.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});