Том 2. Повести и рассказы 1848-1859 - Федор Михайлович Достоевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, да как же конь некормленный? Как же он служит тебе?
— Да так, сударь, как-нибудь служит. Известно как. Конь, сударь, на войне словно живой человек; да иной конь, право, умнее нашего брата иного. Смирен, всю службу знает, всякую команду прежде тебя понимает, а в атаку лететь придется, так удила закусит, не сдержишь — и трус, словно храбрый человек, понесется. И уж коли суждено богом солдату убитым быть, так конь в то же утро за несколько часов предузнает и скажет.
— Каким же образом?
— А вот каким, сударь; как начнет голову к тебе оборачивать да твои ноги обнюхивать, значит, быть убитым тому. И так это верно, что ничто не спасет. Смирно стоит конь, так и бодро идешь; а начнет голову поворачивать да обнюхивать, так седок и повесит головушку. И не бывает того, чтоб в тот же день его не убили, хоть бы какой заговор против смерти с собой носил.
— А разве носят какой-нибудь заговор против смерти?
— Известно, сударь, как кто, всем запасаются; у иного есть, только трудно доставать. Вот, я помню, иные, еще из России не выходя, у цыганки кореньев каких-то, в ладонке зашитых, промыслили. Целых десять штук продала, брала за каждый по рублю серебром. Еще помню, у нас солдатик был один, глуповатенький и горячий, сердитый такой; его еще все дразнили потом. Покупает он у цыганки колдовство, долго торговался, отдал наконец целковый да и говорит: «Смотри, старая ведьма, хорошо, как не убьют, слава тебе, а убьют, нет тебе за обман пощады — за тридевять земель найду, голову сниму, изрублю».
— А! так глупенек солдат-то был?
— Глуповатенький, сударь. Куды иной конь умнее! Да ведь какой вороватый станет. Тут коня в стойло ставишь, привязываешь — забота, чтоб он не сбежал, а там, на войне, так, кажется, конь за тобой ходит да смотрит, чтоб ты как от него не сбежал. Ляжешь иной раз спать на поле, когда еще с Фигнером были, ляжешь как мертвый и коня бросишь, и всяк заснет, когда безопасно станет заснуть. Так что ж, сударь? проснешься — а конь над тобой стоит, всю ночь тебя стережет. Да ведь как иной раз… вот вы еще, сударь, говорите про коня некормленного, да он сам себе хлеб промышляет: нет травы, так иной раз всю ночь около тебя скитается, да обнюхивает, да норовит стащить, коль найдет у тебя что съестного припрятанного. Да и не то что, примером, хлеба кусок, мяса не пропустит, стащит и, как под изголовье ни подвертываешь, обнюхает, вытащит — не услышишь, словно фокусам его немец обучивал, и поминай как звали; такой смышленый! Через коня я и пропал было раз, когда подо мной его убили под Лейпцигом да в плен меня взяли.
— А ты был в плену?
— Как же! четыре месяца содержался. Мы ударили под Лейпцигом целым полком на орудия, которые француз вывозил из города. Два эскадрона занеслись. Одни погибли, других в полон взяли, и я тут же попал. Отвели нас, долго водили и потом посадили в сарай и караул приставили. Много нас сидело: со всех сторон нагнали и уже потом через четыре месяца назад сдали, когда об нас сам государь узнал и всех назад потребовал.
— А что? хорошо содержали вас?
— Да сначала ничего, как и следовало; всего вдоволь, и винная порция шла; а потом совсем почти ничего не стали давать, чуть не заморили насмерть. Не разочлись они, что ль, с припасами, господь ведает; рассчитать, что ли, некому было; может, и человека такого, чтоб рассчитать умел хорошо, меж их народом не нашлось… Чуть совсем не сгубили.
— А с Фигнером как же вы кончили? Ведь он был убит и вся партия рассеяна?
— Да, сударь; много тогда нашей крови пролилось. Меня самого уж не знаю как вынесло; даже не ранили. Напали на нас врасплох, поднялась тревога, пробились мы до реки, да все, как были, бух в воду! Подо мной лошадь была молодая, горячая, крепкая. Я сполз с седла, схватился за хвост и поплыл. А пули так сыпались кругом, что я в полминуты счет потерял. Да вынесло. Много наших положили; горсточка от отряда осталась. И Фигнер тут смерть нашел. И кажись, только одного шагу до берега не доплыл, как пуля его хватила в затылок, и пошел ко дну… А решительный был человек! жаль, что до Парижа не дожил.
— Ты тоже в Париж вступал?
— Да, сударь; тут же и нашему полку было назначено вступить; славный был день! И торжество было какое; встречали нас как! На киверах у нас лавры были. По одну сторону улицы стоял женский пол, по другую мужской, и со всех сторон цветы бросали и кричали: «Ура белому царю!» А сзади всех Бонапарт выступал и тоже: «Ура белому царю!» — кричал. А потом, как пришли во дворец, рапорт государю подал, в котором слезно ему представлял, что во всех прегрешениях раскаивается и вперед больше не будет русский народ обижать, только б за сыном его престол французский оставили. Да государь не согласился; сказал, что рад бы душою (добрый был царь, врага миловал!), да веры больше иметь нельзя — обману было много. А было ему представлено, Бонапарту, чтоб крестился он в русскую веру и по русской вере присягу дал. Да не согласился француз; верой своей не пожертвовал… На том только и разошлись. Славное, сударь, времечко было!»
Вторым, судя по последовательности событий, должен был явиться очерк «Домовой» (Астафий, теперь уже отставной солдат, живет где-то в «петербургских углах» и работает на фабрике), третьим — «Честный вор» — воспоминания Астафия Ивановича о том, как он, находясь «без места», «тому назад года два» встретился с горемыкой, пьяницей Емелей.
Замысел «Домового» не был осуществлен (до нас дошло в рукописи лишь его начало), и в «Отечественных записках» появились под общим заглавием «Рассказы бывалого человека. (Из записок неизвестного)» «Отставной» и «Честный вор».
Подготавливая издание 1860 г., Достоевский объединил оба очерка под общим