Восхождение, или Жизнь Шаляпина - Виктор Петелин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да нет, Федор, разговоры о «массе» убитых и раненых не совсем верны. Несколько душ — около десяти — повешено, это говорят, верно. Усердно порют — это тоже верно. Имею много сведений с места, и все они сводятся к одному — движение, несмотря на усердие начальства, растет, растет, подвигается на север. Приехали люди из Воронежа, говорят, что уже и там беспокойно. Большого толка ждать от этого нельзя, но впечатление подавляющее, начальство начинает рассуждать удивительно ласково.
— Да, начальство начинает рассуждать… Вот Святополк-Мирский — крупный чиновник, от которого очень многое зависит, довольно точно говорил о том, что же мешает России стать цивилизованным государством… Мы все время жмем на человека, стараясь подавить в нем все его прекрасные человеческие качества… И вызываем тем самым революцию…
— Он, конечно, рассуждает с точки зрения своего класса, и правильно рассуждает…
— Я иногда спрашиваю себя, почему театр не только приковал к себе мое внимание, но заполнил целиком все мое существо? Объяснение этому простое. Действительность, меня окружающая, заключает в себе очень мало положительного…
И Шаляпин рассказал о первом посещении театра, о пьесе, в которой действовали прекрасные, благородные герои. Горький и Скиталец внимательно слушали Шаляпина.
— Уж сейчас и не вспомню, кто были эти люди, которые разыгрывали на сцене «Медею» или «Русскую свадьбу», но я смотрел на них как на существа высшего порядка. Они были так прекрасно одеты!
— Скорее всего, одеты они были чудовищно плохо, но тебе показались они сказочными принцами и принцессами… — перебил его Горький, хитровато поглядывая на рассказчика.
— Да, да! Может, ты прав! Тогда эти кафтаны старинных русских бояр, красные сафьяновые сапоги, атласные изумрудного цвета сарафаны казались сказочно красивыми. В особенности прельщали меня слова, которые они произносили. И не сами слова — в отдельности я все их знал, это были обыкновенные слова, которые я слышал в жизни, — прельщали меня волнующие, необыкновенные фразы, удивительные в них звучали ноты новых человеческих чувств.
Голос Шаляпина стал грустным, он весь словно бы погрузился в мир давний и пленительный — мир воспоминаний…
Горький и Скиталец почувствовали душевное состояние Шаляпина и деликатно молчали. Наконец Шаляпин продолжал:
— Менялись годы, города, страны, климаты, условия и формы, а сущность моего восприятия театра остается той же, какой она была в первый раз, — всегда это умиление перед той волшебной новизной, которую искусство придает самым простым словам, самым привычным чувствам. Помню, как я был глубоко взволнован, когда однажды, уже будучи артистом Мариинского театра, лет шесть тому назад, услышал это самое суждение, в простой, но яркой форме выраженное одной женщиной. Красивая, великолепная Елизавета — один из прекрасных грехов моей молодости! Сами понимаете, жизнь ее была скучна и сера, как только может быть скучна и сера жизнь в доме какого-то мелкого служащего. Она была прекрасна, как Венера, и, как Венера же, безграмотна.
Горький и Скиталец переглянулись, улыбнувшись каким-то своим мыслям.
— Главным ее достоинством было то, что это была добрая, простая и хорошая русская женщина. Полевой цветок… Когда я в часы наших свиданий при керосиновой лампе, вместо абажура закрытой обертком газеты, читал стихи Пушкина, Лермонтова, то она слушала меня с расширенными зрачками и, горя восторгом, говорила: «Какие вы удивительные люди, вы — ученые, актеры, циркачи! Вы говорите слова, которые я каждый день могу услышать, но никто их мне так никогда не составлял. Тучка — утес — грудь — великан, а что, кажется, проще, чем «ночевала», а вот — как это вместе красиво! Просто плакать хочется. Как вы хорошо выдумываете!..» Так именно чувствовал и думал и я, когда был маленьким мальчиком. Живу я в моей Суконной слободе, слышу слова, сказанные так или иначе, но никак на них не откликнется душа. А в театре, кем-то собранные, они приобретают величественность, красоту и смысл…
Шаляпину хотелось высказаться, поведать о том, что его все это время томило, о чем ему постоянно приходилось думать, говорить с журналистами, актерами, режиссерами.
Горький, Скиталец и Шаляпин молча шли по шоссе вдоль моря. Празднично сверкало солнце на волнах моря. Вдали с криком носились чайки, то и дело спускаясь на волны и ныряя в их глубины в поисках рыбы.
Молчание нарушил Горький:
— Ты молодец, Федор! Здорово рассказываешь. Хочется тебя слушать бесконечно. И хорошо ты говоришь о театре, о его чудесной силе воздействия на зрителя… Вот ты говоришь, как могут слова, обычные, простые, приобретать величественность, красоту и смысл. Недавно закончил драму, писал ее почти два года, писал и рвал написанное на куски, ничего не получалось. А хотелось в этой драме что-то сказать такое, что никому еще не приходило в голову. Совсем уж отчаялся, думал, что ничего не получилось. Мне очень неприятна была эта неудача. И не столько сама по себе, сколько при мысли о том, с какой рожей я встречу Алексеева и Немировича, которым обещал написать драму, а драма не получается… И вот что я понял за эти годы работы над драмой. Это, знаете, очень любопытно как дисциплина, очень учит дорожить словами. Хочется сказать: «Он с усмешкой посмотрел на шкаф», а нельзя! Сначала я чувствовал себя так, как будто кто-то неотступно торчит за моей спиной и готов крикнуть: «Не смей!» И уж хотел было отказаться от своей попытки написать драму, но тут побывал в Москве и посмотрел «Снегурочку» в постановке художественников.
— Прекрасный спектакль, ничего не скажешь. Особенно Москвин и Качалов… — Шаляпин широко улыбнулся, любил он своих друзей и где мог всегда их выставлял вперед.
— Художественный театр — это так же хорошо и значительно, как Третьяковская галерея, Василий Блаженный и все самое лучшее в Москве. Не любить его невозможно, не работать для него — преступление, ей-богу! «Снегурочка» для меня была событием! Огромным событием, поверьте! Я почти всегда безошибочно чувствую и важное в области искусства. Чудно, великолепно поставили художественники эту пьесу, изумительно хорошо. Я ушел из театра очарованный и обрадованный до слез. Как играют Москвин, Качалов, Грибунин, Ольга Книппер, Савицкая! Все хороши, один другого лучше, и, ей-богу, они как ангелы, посланные с неба показывать людям глубины красоты и поэзии… Кстати, сижу я на репетиции «Снегурочки», вдруг являются Поссе, Пятницкий, Бунин и Сулержицкий. Потом, конечно, пошли в трактир и долго говорили о театре, о Чехове. И знаете, Бунин — умница. Он очень гонко чувствует все красивое, и когда он искренен — он великолепен. Жаль, барская неврастения портит его. Если этот человек не напишет вещей талантливых, он напишет вещи тонкие и умные. Вся эта публика тоже была в восторге от «Снегурочки». Ох, полюбил я этот славный театр, где даже плотники любят искусство больше и бескорыстнее, чем многие из русских «известных литераторов». Влюбился я в этот театр… И когда я вижу Морозова за кулисами театра в трепете за успех пьесы, я ему готов простить все его фабрики — в чем он, впрочем, не нуждается, — я его люблю, ибо он — бескорыстно любит искусство.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});