Голодные игры. И вспыхнет пламя. Сойка-пересмешница - Сьюзен Коллинз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Хеймитч? Не вынесет? Скорее уж, просто захотел устроить себе выходной, – предполагаю я.
– Кажется, буквально он сказал: «Без бутылки я этого не вынесу», – уточняет Плутарх.
Я закатываю глаза. Меня уже давно тошнит от причуд моего ментора, его слабости к алкоголю и от того, что он может, а чего не может вынести. Однако уже через пять минут пребывания в Двенадцатом, сама начинаю жалеть, что у меня нет с собой бутылки. Казалось бы, я уже смирилась с гибелью Двенадцатого – столько о ней слышала, видела разрушения с воздуха и даже ходила по пеплу. Так почему же эта рана до сих пор так болит? Может, раньше я была еще слишком далека от своего мира, чтобы до конца осознать его потерю? Или выражение на лице Гейла, когда тот впервые ступает на пепелище, заставляет меня по-новому прочувствовать весь ужас?
Крессида решает начать с моего старого дома. Я спрашиваю, что мне делать.
– Что хочешь, – отвечает она.
Я стою посреди своей кухни и не хочу абсолютно ничего. На меня нахлынуло слишком много воспоминаний. Поднимаю голову и смотрю на небо – крыша не уцелела.
Спустя какое-то время Крессида говорит:
– Отлично, Китнисс. Идем дальше.
Гейл так легко не отделывается. Несколько минут Крессида просто снимает, но как только он вытаскивает из пепла погнутую кочергу – единственное, что осталось от прежней жизни, – начинаются вопросы. О семье, о работе, о жизни в Шлаке. Крессида заставляет его вернуться в ночь бомбежки и воспроизвести все события. Мы следуем за Гейлом через Луговину и дальше в лес, к озеру. Я плетусь позади съемочной группы и телохранителей. Кажется, их присутствие оскверняет любимый мной лес. Мое сокровенное место, мое убежище, уже поруганное ненавистью Капитолия. Даже когда обуглившиеся тела вблизи забора остаются позади, мы все еще натыкаемся на разлагающиеся останки. Неужели это нужно снимать для всех?
К тому времени, как мы добираемся до озера, Гейл едва может говорить. Все мы обливаемся потом, особенно Кастор и Поллукс в своих панцирях, и Крессида объявляет перерыв. Я зачерпываю руками воду из озера, мечтая окунуться в него с головой и вынырнуть голой и никем не видимой. Брожу у берега, потом возвращаюсь к бетонному домику и, став в дверях, вижу, как Гейл прислоняет найденную им гнутую кочергу к стене у очага. На секунду представляю себе, что когда-нибудь сюда забредет одинокий путник и наткнется на это небольшое пристанище с кучкой дров, очагом и кочергой. Вот удивится, откуда все это тут взялось. Гейл поворачивается и встречается со мной взглядом. Я знаю, он думает сейчас о нашей последней встрече здесь. Когда мы спорили, бежать нам или остаться. Если бы мы сбежали, был бы Двенадцатый дистрикт по-прежнему цел? Думаю, да. Но и Капитолий по-прежнему властвовал бы в Панеме.
Все разбирают бутерброды с сыром и, устроившись в тени деревьев, начинают есть. Я специально сажусь с краю, рядом с Поллуксом, чтобы избежать разговоров. Хотя и так почти никто не разговаривает. В тишине птицы снова садятся на деревья. Я толкаю локтем Поллукса и показываю ему маленькую черную птичку с хохолком. Она перепрыгивает на другую ветку, на мгновение открывая белые пятнышки под крыльями. Поллукс указывает на мою брошь и вопросительно поднимает брови. Я киваю – да, это сойка-пересмешница. Поднимаю вверх палец, как бы говоря: «Подожди, сейчас кое-что увидишь», и изображаю птичий свист. Сойка-пересмешница склоняет головку набок и отвечает мне. Тут к моему удивлению Поллукс тоже насвистывает несколько нот, и птичка сразу же их повторяет. Лицо Поллукса озаряется восторгом, и он снова и снова обменивается с птицей мелодичным пересвистом. Думаю, это его первая беседа за долгие годы. Музыка привлекает соек-пересмешниц, как цветы пчел, и вскоре в ветвях над нашими головами собираются с полдюжины птиц. Поллукс хлопает меня по плечу и веточкой выводит на земле одно слово. СПОЙ.
При других обстоятельствах я бы не стала, но отказать Поллуксу не могу. Вдобавок сойки-пересмешницы поют совсем иначе, чем свистят, и мне хочется, чтобы он это услышал. Бессознательно у меня вырываются четыре ноты Руты, которыми она сообщала о конце рабочего дня в Одиннадцатом. Которые стали музыкальным фоном к ее убийству. Но птицы этого не знают. Они подхватывают простую мелодию и сладкозвучно перебрасываются ею друг с другом. Точь-в-точь как на Голодных играх, когда выскочившие из-за деревьев переродки загнали нас на Рог изобилия, а потом не спеша превращали Катона в кровавое месиво… – Хочешь услышать, как они поют настоящую песню? – предлагаю я вдруг. Хоть чем-нибудь заглушить воспоминания. Быстро встаю и опираюсь рукой о шершавый ствол клена, на котором устроились птицы. Я не пела «Дерево висельника» уже лет десять, потому что эта песня запрещена, но помню каждое слово. Начинаю негромко, как мой отец:
В полночь, в полночь приходиК дубу у реки,Где вздернули парня, убившего троих.Странные вещи случаются порой,Не грусти, мы в полночь встретимся с тобой?
Сойки-пересмешницы притихли, услышав новую мелодию.
В полночь, в полночь приходиК дубу у реки,Где мертвец своей милой кричал: «Беги!»Странные вещи случаются порой,Не грусти, мы в полночь встретимся с тобой?
Птицы внимательно слушают. Еще один куплет, и они запомнят мотив – он простой и повторяется четыре раза почти без изменений.
В полночь, в полночь приходиК дубу у реки.Видишь, как свободу получают бедняки?Странные вещи случаются порой,Не грусти, мы в полночь встретимся с тобой?
В кронах – тишина. Только шелест листьев на ветру, не слышно ни одной птицы – ни соек-пересмешниц, ни других. Пит прав. Когда я пою, они умолкают и слушают. Так же, как слушали отца.
В полночь, в полночь приходиК дубу у рекиИ надень на шею ожерелье из пеньки.Странные вещи случаются порой,Не грусти, мы в полночь встретимся с тобой?
Птицы ждут продолжения, но его нет. Последний куплет. В тишине вспоминаю, как однажды мы с отцом возвратились из леса. Я сидела на полу с Прим, которая едва только научилась ходить, пела «Дерево висельника» и плела нам ожерелья из пеньки, как в песне. Настоящего смысла я, конечно, не понимала, просто мне понравился мотив, и слова нетрудные. Да я тогда что угодно могла запомнить, лишь бы это пелось. Вдруг мама выхватила у меня веревочные ожерелья и заругалась на папу. Мы с Прим начали плакать, потому что мама никогда раньше не ругалась. Я выбежала из дома и спряталась. У меня был только один тайник – на Луговине под кустом жимолости, поэтому отец быстро меня нашел. Он успокоил меня, сказал, что все хорошо, только нам лучше не петь эту песню. Мама запретила. С этого момента каждое слово навсегда впечаталось в мою память.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});