Негероический герой - Анатолий Равикович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дома отец по-прежнему пугал меня «клозэтами», а когда я сказал, что решил стать артистом, он разбушевался еще больше.
– Идиот, – надрывался отец, – что это за профессия – артист! Это же не мужская профессия! Когда в Глухов приезжали артисты, это было как холера. Они воровали все подряд! Белье на веревке нельзя было оставить! Хуже цыган! Тебе нравится быть нищим? Так ты будешь!
Мать молчала, но по косвенным признакам было видно, что она меня одобряет. Через некоторое время отец объявил мне свой вердикт:
– Я выбрал тебе институт. Ты будешь поступать в Институт киноинженеров. Это тебе и кино, и нормальная инженерная специальность.
Бедный папа не знал, что никакого отношения ни к кино, ни к театру этот институт не имеет. Он готовил специалистов, чтобы делать кинокамеры, пленку, микрофоны, осветительную аппаратуру и прочее. Я не стал спорить, у меня была припасена маленькая хитрость: в театральный институт можно было предъявить лишь копию аттестата зрелости. Что я и сделал. А оригинал отнес в институт киноинженеров, где он и провалялся все лето. Увидев расписку, что аттестат – в институте киноинженеров, отец успокоился. Но ненадолго.
– Как экзамены? – спрашивал папа.
– Очень хорошо, – врал я, ни разу даже не появившись в институте. Но однажды, придя вечером домой, я почувствовал, что случилось что-то нехорошее. Отец стоял посередине комнаты и держал в руке какую-то бумагу.
– Мерзавец,– сказал отец трагическим голосом, – вот так ты очень хорошо сдаешь экзамены? – и он потряс бумажкой. Я взял ее и прочел: «Равиковичу А. Ю. В связи с тем, что вы не прошли медосмотр, к приемным экзаменам вы не допускаетесь. Приемная комиссия». Скандал последовал долгий и тяжелый. После чего на состоявшемся семейном совете было решено, что делать нечего. Надо пробиваться хотя бы в Театральный институт.
И вот наконец третий тур. У меня новый репертуар, кристально-героический, и я абсолютно уверен в успехе. Ну а как же иначе? Меня курировали мои нежданные дорогие друзья – Владимир Иванович и Константин Сергеевич. С момента нашего знакомства мы еще дважды встречались, и они с готовностью учили меня, как нужно правильно читать и как лучше держаться перед комиссией. Более того, они посоветовали мне, чтобы уж совсем покорить экзаменаторов, прибить к ботинкам что-нибудь вроде платформы, чтобы стать выше и выглядеть настоящим тюзовским героем.
В аудиторию № 5 впускали по пять человек. Я вошел в большой светлый зал и увидел за длинным столом, покрытым зеленым сукном, созвездие знаменитых ленинградских артистов. Боже ты мой! Вон сидит Аркадий Райкин, рядом с ним – Василий Меркурьев, Юрий Толубеев, Николай Симонов. Еще какие-то знакомые, но неопознанные лица. Все улыбаются. Из окна льется солнечный свет, отражаясь на красивом натертом паркете.
– Пожалуйста, присаживайтесь на стулья у стенки. Первой у нас будет, – председательствующий посмотрел в бумажку, – Тараканова Елена. Пожалуйста, – он снова улыбнулся и сделал жест рукой, приглашающий на середину зала.
Тараканова – высокая, довольно дородная девушка со светлыми волосами, заплетенными в тяжелую косу, встала со стула и вышла на середину.
– Что вы нам приготовили? – спросил председатель.
– Я прочту отрывок из романа Льва Николаевича Толстого «Воскресение», – сказала Тараканова голосом ведущей филармонического концерта.
Она закрыла глаза и постояла минуту, готовясь к выступлению. И вдруг тишину разорвал истошный вопль. Я испугался и не сразу понял, что этот вопль издает Тараканова. За столом тоже все вздрогнули и с испугом на нее посмотрели. Лицо ее было искажено какой-то жуткой гримасой. Слезы ручьем потекли из глаз. Они падали на ее высокую грудь, обтянутую платьем из плотной тафты, и, не впитываясь, как с карниза стекали вниз с шумом небольшого водопада.
– «Катюша Маслова, – рыдала Тараканова, заходясь от горя, – увидела Нехлюдова»… – Дальше ничего понять было невозможно из-за всхлипов, стонов и рыданий. Я сидел, вжав голову в плечи. Мне было страшно неловко. Эти слезы не вызывали никакого сочувствия, наоборот, было стыдно и омерзительно смотреть на этот припадок. У меня было чувство, как будто бы я невольно подсмотрел в замочную скважину что-то очень непристойное. Я тогда еще смутно понял, что настоящие слезы в жизни и настоящие слезы на сцене – это совершенно разные вещи. Уже потом, спустя много времени, я пришел к мысли, что искусство, каким бы оно ни было правдивым, – всегда есть всего лишь игра. Игра, иногда требующая напряжения всех твоих душевных сил, но все равно остававшаяся игрой, остававшаяся радостью. Это я понял потом, а тогда только смутно ощутил, глядя на безутешную Тараканову с ее рыданиями и слезами, которыми она, наверное, очень гордилась.
Я выступал предпоследним. Аккуратно, почти не поднимая ног, я заскользил к центру зала. У меня к ботинкам были прибиты отцом толстенные подошвы из двух слоев китовой кожи. Они увеличивали мой рост сантиметра на три (это был вклад папы в мое высшее образование). Ботинки были очень тяжелые и скользкие и почти не гнулись. Было ощущение, что на ногах у меня небольшие лыжи. Выдвинувшись на середину аудитории, я объявил: «“Тарас Бульба”! Отрывок», – затем, сделав рукой красивое движение, как будто я открывал дверь, я застыл в этой позе с откинутой в сторону левой рукой и начал:
– «Отворились ворота, и вылетел оттуда гусарский полк – краса всех конных полков».
Правой рукой я сделал козырек над глазами, будто от солнца, и, глядя в глаза сидящих передо мной членов комиссии и гостей, начал разыскивать от имени Тараса Бульбы своего сына Андрия, летящего во главе польских гусар на горячем коне. Этому приему научили меня Владимир Иванович и Константин Сергеевич. Они же научили меня говорить таким же голосом, каким дама в филармонии сообщает слушателям: «Бах! Опус четвертый ля минор. Исполняет…» – громко, с некоторым надрывом, нараспев и четко выговаривая каждую букву. Дойти до слов Тараса Бульбы: «Я тебя породил, я тебя и убью» – мне не дали.
– Спасибо, достаточно,– сказал председатель комиссии. – Какое стихотворение вы нам прочтете?
Я снова сделал тот же красивый жест рукой и начал: «В сто сорок солнц закат пылал, в июль катилось лето. Была жара, жара плыла, на даче было это». У меня осталась некоторая досада от того, что мне не дали дочитать «Тараса Бульбу», и стихотворение Маяковского я читал с еще большим надрывом, стремясь полностью покорить публику силой своего искусства. На этот раз меня прервали еще раньше. У меня забрезжило ощущение, что им не нравится, как я читаю. Я отогнал от себя это сомнение, и на вопрос, какая у меня басня, гордо ответил: «Волк на псарне». Это была самая героическая басня из всех написанных Крыловым, и я читал ее очень хорошо, попеременно изображая то Кутузова, то волка, то псарей. Это была козырная карта в моем героическом репертуаре. И снова, «открыв дверь» рукой и сделав страшное лицо, я произнес: «Волк ночью…»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});