Герцог - Сол Беллоу
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она несла из дома бутылки и стаканы на подносе, там же сыр, печеночный паштет, крекеры, лед, селедка. На ней голубые брюки и желтая китайская блузка, на голове приглянувшаяся мне на Пятой авеню панама конусом, как у кули. У нее, она говорила, бывают солнечные удары. От укрывшегося в тени дома она стремила свою побежку к искрящемуся газону, кошка прыскала из-под ног, звякали бутылки и стаканы. Она спешила, боясь потерять нить разговора. Когда, склонившись, она разгружала поднос на садовый столик, Шапиро прикипел взглядом к ее туго обтянутому крупу.
«Затерянная в лесу» Маделин рвалась к ученому разговору. Шапиро знал литературу по всем областям — он читал все, что печаталось; у него были книжные связи по всему свету. Выяснив, что Маделин не только красавица, но еще готовит докторскую работу по славистике, он сказал: — Какая прелесть!
— Причем сам понял, выдав себя нажимным тоном, насколько неестественно это «Какая прелесть» в устах русского еврея из чикагского Вест-сайда. Такое сошло бы немецкому еврею из Кенвуда: капиталец помещается в мануфактурном деле с 1880-го. А у Шапиро-отца денег не было, он торговал с тележки гнилыми яблоками. В тех побитых, порченых яблоках, как и в самом старике Шапиро, пахнувшем лошадью и своими паданцами, было больше правды жизни, чем в самых ученых рефератах.
Маделин и достойный гость толковали о русской церкви, о Тихоне Задонском, Достоевском и Герцене. Шапиро привел великое множество ученых справок, правильно произнося все иностранные слова — французские, немецкие, сербские, итальянские, венгерские, турецкие, датские, — выпаливая их со смехом, этим своим здоровым, обезоруживающим, лающим, безадресным смехом, выставляя мокрые зубы и запрокидывая голову. Ха! Хвороста хруст («Потому что смех глупых то же, что треск тернового хвороста под котлом"1). Гремели хоры цикад. В том году они вышли из земли.
При таких воздействиях с лицом Мади стали происходить странные вещи. Задвигался кончик носа, с нервическим нетерпением заерзали, словно сдергивая пелену с глаз, ее не знавшие косметики брови. Доктор Эдвиг скажет: первый признак паранойи. Под гигантскими деревьями, в окружении Беркширских склонов, без единого дома, портящего вид, стояла свежая, густая, тонкорунная трава, чудесная июньская трава. Красноглазые цикады, плоские, яркой окраски коробочки, после линьки мокрые, лежали недвижимо, а подсохнув, копошились, подскакивали, валились на бок, взлетали и на высоких деревах сильно включались в несмолкаемую песнь.
Культура, идеи вытеснили Церковь из сердца Мади (странный он у нее, этот орган!). Ушедший в свои мысли Герцог сидел на людевилльской траве в нелинючих рваных брюках, босой, но лицо не обманет: образованный, воспитанный еврей, тонкогубый и темноглазый. Он смотрел на жену, которую обожал (всем своим встревоженным, сердитым сердцем— еще одно редкое сердце), а та знай раскрывала перед Шапиро свои духовные богатства.
— Я знаю русский хуже, чем полагалось бы, — сказал Шапиро.
— Но вы столько знаете о моем предмете, — сказала Маделин. Она была совершенно счастлива. Лицо пылало, голубые глаза потеплели и зажглись.
Перешли к новой теме: революция 1848 года. У Шапиро вымок от пота крахмальный воротник. Такой полосатой сорочкой позволительно соблазниться разве металлургу-хорвату, бредящему долларами. Как он относится к Бакунину, Кропоткину? Читал ли работу Комфорта? Читал. А Поджоли? Тоже. И считает, что Поджоли не отдал должное некоторым важным фигурам — хотя бы Розанову. Хотя Розанов имел вполне безумные представления о некоторых вещах, например, о еврейском ритуальном омовении, но он громадная фигура, его эротический мистицизм в высшей степени оригинален. В высшей степени. Русские на это способны. Их вклад в западную цивилизацию велик, при том что они всегда отвергали Запад и высмеивали его. По наблюдениям Герцога, Маделин возбудилась до опасной степени. Когда ее голос стал крепнуть и в горле зазвучал кларнет, он уже знал, что ее распирают мысли и чувства. И то, что он не вступал в разговор, а сидел, по ее словам, как чурбан, скучал и дулся, доказывало, что он не уважает ее интеллект. Герсбах — тот будет гудеть не умолкая. И такая у него эмфатическая погудка, так выразительны глаза, таким умником выглядит, что не успеваешь задаться вопросом: а есть ли вообще смысл в его говорении?
С лужайки на склоне открывался вид на поля и леса. Зеленая полянка сбегала слезой, и в неточной ее части стоял серебристый вяз, пораженный голландской болезнью, обагрившей серую кожу исполина. Бедновато листвы для этакой силищи. Серым сердечком свисало с ветвей гнездо иволги. Из-за господней завесы вещи смотрят загадочно. Будь в них меньше особенностей, подробностей, ооскошества, я нашел бы среди них больше умиротворения для себя. Но я приговоренный перцепиент, подневольный свидетель. Они бередят мне душу. Между тем обитаю я в уныло-дощатом доме. Вяз заботил Мозеса. Не срубить ли? Очень не хотелось. И между тем крутили кольцо в брюшке, сокращали роговую заднюю связку цикады. Из обступившей чащи глядели, таращились миллионы красных глаз, и крутые приливные волны звука затопляли летний полдень. Редко случалось ему слышать такую красоту, как этот множественный неумолчный верезг.
Шапиро упомянул Соловьева (Соловьева-сына). Правда, что ему было видение — причем где! — в Британском музее? Как по заказу, Маделин в свое время проштудировала младшего Соловьева, и теперь был ее выход. Она уже не стеснялась свободно высказываться при Шапиро — ее оценят, и по. достоинству. Последовала краткая лекция о жизни и философии давно умершего русского. Мозесу достался ее оскорбленный взгляд. Она пожаловалась, что он никогда не слушает ее по-настоящему. Только сам хочет блистать все время. Но причина была в другом. Эту самую лекцию он слышал много раз, причем далеко за полночь. И уж тогда ему точно было не до сна. Вообще говоря, в тех обстоятельствах, в их беркширском затворничестве, был неизбежен принцип qui pro quo (Одно вместо другого), ему приходилось обсуждать с ней запутанные проблемы. Руссо и Гегеля. Он целиком доверял ее суждениям. До Соловьева она рассказывала ему — о ком бы, вы думали? — о Жозефе де Местре. А де Мест-ру, выстраивал он список, предшествовали Французская революция, Элеонора Аквитанская, шлимановские раскопки в Трое, экстрасенсорное восприятие, потом гадальные карты, еще потом христианская наука, а до нее Мирабо: или детективы (Джозефин Тей)? А может, научная фантастика (Айзек Азимов)? Напор не ослабевал. Постоянным ее пристрастием оставались детективы с убийством. За день она проглатывала их три-четыре.
От нагревшейся под травой черной земли поднимались холодные испарения. У Герцога стыли босые ноги.
От Соловьева Мади естественным образом перешла к Бердяеву и, разбирая «О рабстве и свободе человека» (концепция соборности), открыла банку с маринованной селедкой. Шапиро моментально пустил слюну и в срочном порядке понес ко рту сложенный носовой платок. Герцог помнил его страшным обжорой. В их школьной спаленке на двоих он, громко чавкая, уминал свои ржаные с луком сандвичи. Сейчас от запаха специй и уксуса у Шапиро поплыли глаза, хотя вид он сохранял достойный, одухотворенный, промокал платком выбритые щеки. Пухлая безволосая рука, перебор пальцев. — Нет, нет, — говорит он. — Премного благодарен, миссис Герцог. Прелесть! Но у меня трудности с желудком. — Трудности! У тебя язва. Из самолюбия боится сказать; психосоматические неполадки, ясное дело, не украшают. Позже в тот день его стошнило в раковину. Клюнул на наживку, думал Герцог, убирая за ним. Но почему не в туалете — живот мешал нагнуться?
Впрочем, гость на дворе — и беда на дворе. Еще раньше, вспомнил Герцог, приехали Герсбахи, Валентайн и Феба. Они остановили свой малютку-автомобиль под катальпой, в ту пору усыпанной цветами вперемежку с прошлогодней лузгой. Из машины выбрались и направились к ним характерно колыхавшийся на ходу Валентайн и жалобно звавшая его— Вэ-эл, Вэ-эл! — бледнолицая во всякое время года Феба. Она приехала вернуть огнеупорную кастрюльку, гордость железных кастрюль Маделин, красную, как панцирь омара, «Десковер» (made in Belgium). Их наезды — непонятно почему — часто портили ему настроение. Маделин велела принести еще складных стульев. А может, его разбередил преловатый медовый запах белых колокольчиков катальпы. С исподней стороны слабо разлинованные розовым, отягченные пыльцой, они усеяли гравий. Какая красота! Маленький Эфраим Герсбах сгребал колокольчики в кучу. Мозес с большим удовольствием отправился за стульями — в пыльный беспорядок дома, в глухую каменную укромность подвала. Он не спешил со стульями.
Когда он вернулся, все говорили о Чикаго. Запустивший руки в задние карманы брюк, свежевыбритый, с густым медным подбоем оперенья, Герсбах подавал совет бежать ко всем чертям из этого болота. Видит Бог, тут ничего не происходит со времен сражения у Саратоги, что за горами. Усталая и бледная Феба курила сигарету, слабо улыбаясь и, наверно, желая, чтобы про нее забыли. Рядом с напористыми, образованными, речистыми людьми она чувствовала себя простушкой, неполноценной. На самом деле она далеко не глупа. У нее красивые глаза, грудь, хорошие ноги. Зря она строит из себя старшую медсестру — тогда и залегают педагогические складки на месте ямочек.