Глоток воздуха - Урсула Ле Гуин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я молюсь! Молюсь за вас!
— Почему же она тогда в церковь не идет? — спросила Шари. И они с Делавэр, взявшись за руки, пошли гораздо быстрее. А та женщина все плясала перед ними, точно баскетболист, пытающийся закинуть мяч в корзину, и голос у нее то и дело срывался на пронзительный визг. Прямо в лицо Шари она выкрикивала какие-то непонятные слова:
— Мать! Ты же ее мать! Останови ее! Останови! Ты же мать!
Чтобы не слышать ее воплей, Шари свободной рукой прикрыла глаза и втянула голову в плечи. Они с Делавэр уже торопливо поднимались на крыльцо. Заметив, что им осталось преодолеть всего четыре ступеньки, старик тоже что-то заорал и ударил Делавэр по плечу своим плакатом — ощущение было ужасное: даже и не боль, а скорее шок, словно от пережитого насилия, грубого посягательства на ее права. Впрочем, она в какой-то степени ожидала этого; можно даже сказать, заранее знала, что случится нечто подобное, и все же это оказалось так ужасно, что она остановилась и не могла сдвинуться с места. Шари подтолкнула ее к входной двери в клинику, стеклянной, в металлической раме, и попыталась отворить дверь, но та не поддавалась. Делавэр вдруг стало страшно: дверь, должно быть, заперта, и теперь они оказались в ловушке! Но тут дверь кто-то открыл изнутри, она распахнулась, заставив их отскочить, и на пороге возникла разъяренная женщина, кричавшая:
— Вам же судом запрещено к нашей клинике приближаться! Это частная собственность, и лучше бы вы об этом не забывали!
Шари выпустила руку Делавэр и, даже присев от страха, обеими руками закрыла лицо. Делавэр огляделась. Увидев, куда смотрит разъяренная женщина, она сказала Шари:
— Да она к ним обращается. Все нормально. — Она снова взяла Шари за руку, и они вошли внутрь мимо разъяренной женщины, заботливо придержавшей для них дверь.
Все, теперь они уже внутри. Пробрались-таки! И ему казалось, что сама Скверна смеется над ним из-за этих дверей, стоит там и смеется. А Мэри все что-то выкрикивала пронзительным голосом. Визг, пронзительные вопли, дьявольский смех… Норман поднял свой плакат и с размаху швырнул его оземь; потом все же поднял и боком сунул куда-то в траву, на газон, посаженный вдоль тротуара перед лавкой мясника. Мэри с визгом отпрыгнула в сторону и замерла, вытаращив на него глаза. Он вытащил плакат из травы и вновь поставил его вертикально. Ему уже немного полегчало.
— Пойду кофейку выпью, — сказал он Мэри. Кофейня была через пять домов отсюда, и он побрел туда, неся над головой плакат и неотрывно думая о том, что происходит там, внутри, в лавке мясника. Он представлял себе, как они уложили ту девочку на стол, вспороли ей живот, выпотрошили ее, а потом, раздвинув ей ноги, залезли внутрь и, обнаружив там его, Нормана, стали с любопытством его рассматривать. Потом с помощью своих дьявольских инструментов вытащили его наружу; засунули ей прямо туда свои щипцы, ухватили ими его, извивающегося, окровавленного, и потащили. А покончив с этим, они принялись втыкать ей туда, между ног, острые ножи, а она дергалась, стонала и скалила зубы, выгибая спину и хватая ртом воздух. А он, безжалостно вытащенный наружу, лежал там, маленький, слабый, совершенно беспомощный. Мертвый. «Господь мне свидетель!» — громко сказал Норман и даже пристукнул по тротуару палкой, к которой был прикреплен плакат. Нет, он во что бы то ни стало туда прорвется! Прорвется и сделает то, что и должно быть сделано.
В кофейне за прилавком, как всегда, стояла знакомая толстуха. Молодая, а толстая. Впрочем, она гордо выставляла напоказ свое белокожее тело и полные, покрытые веснушками плечи. Норману здесь не нравилось, но рядом с клиникой кофе выпить было больше негде. На прилавке стояло меню с иностранными названиями. И люди в дорогой одежде уверенно заходили сюда и заказывали эти иностранные кушанья. Норман сказал толстухе:
— Мне чашку обыкновенного американского кофе. — Он всегда так говорил. И эта, Жирные Плечи, только кивнула. Когда он сделал этот плакат и стал приносить его с собой в кофейню, толстуха перестала с ним разговаривать, больше ему не улыбалась и смотрела настороженно. А он, собственно, именно этого и добивался. Она поставила полную чашку на прилавок. А он, точно отсчитав монетки, положил их перед нею, взял чашку, отнес ее на столик у окна и, прислонив плакат к подоконнику, наконец уселся. Его охватила усталость. Да и бедро опять разболелось, сустав точно зубами грызли; кофе оказался невкусным — недостаточно крепким и каким-то горьким. Норман посмотрел на свой плакат. Длинный волнистый волос, зацепившись за неровный край фанерки, чуть дрожал и ярко, как золотая проволочка, блестел в лучах солнца, бившего в окно. Норман протянул руку и снял волос, хотя онемевшие пальцы почти ничего не чувствовали — слишком долго, все утро, он таскал этот чертов плакат.
Они подошли к столу регистраторши, и та сердитая женщина, зайдя за него, глянула на Делавэр:
— Это вы — Шари?
— Нет, это я, — сказала Шари.
— Это ей назначено, — сказала Делавэр. Она даже плечи расправила и гордо подняла голову, надеясь заставить регистраторшу смотреть на нее, а не на мать. — А я только к врачу ее записывала. Она и раньше у доктора Рурке бывала.
Регистраторша недоуменно переводила глаза с одной на другую. Потом спросила:
— И которая же из вас беременна?
— Она, — сказала Делавэр, по-прежнему держа Шари за руку.
— Значит, это она — Шари Эск? А вы кто?
— Делавэр Эск.
Регистраторша, которую звали Кэтрин — имя было написано на табличке, прикрепленной к карману ее халата, — немного помолчала, словно обдумывая это сообщение, и повернулась к Шари.
— О'кей. Вам нужно еще кое-что подписать, — теперь она говорила с профессиональной уверенностью. — Во-первых, скажите: вы ничего сегодня с утра не ели?
Шари ответила мгновенно, подчиняясь ее властному тону:
— Ничего. — Она даже головой потрясла. — И я, конечно, подпишу все, что нужно.
Делавэр заметила, какой понимающий взгляд бросила на нее регистраторша, но не подала виду. Теперь была ее очередь сердиться.
— А почему вы позволили тем людям орать на нас у входа в вашу клинику? — гневно спросила она, и голос у нее дрогнул.
— Но мы ничего не можем с ними сделать, — пожала плечами регистраторша. — Это частная собственность, так что внутрь они пройти не могут. А по тротуару, как вам, должно быть, известно, ходить никому не возбраняется. — Голос ее звучал холодно.
— Я думала, здесь есть охрана.
— Да эти волонтеры в основном только по вторникам являются, это их день. Доктор Рурке назначил вам на сегодня только потому, что в отпуск уезжает. Вот здесь распишитесь, голубушка, видите? — Она показала Шари, где нужно расписаться.
— И что же, они так и будут там торчать, когда мы выйдем?
— Вы где свою машину поставили?
— Мы без машины; на автобусе приехали.
Кэтрин нахмурилась. И, помолчав, посоветовала:
— Тогда вам домой лучше бы на такси поехать.
Делавэр понятия не имела, во что им обойдется поездка отсюда на такси. С собой у нее имелось одиннадцать долларов, и у Шари, наверно, долларов десять в сумочке найдется. Ладно, может, хоть часть пути на такси проехать удастся? Но вслух она ничего не сказала.
— Такси можно вызвать прямо отсюда, — продолжала Кэтрин. — Скажете, чтобы машина подъехала к заднему входу, на ту парковку, где наши врачи свои машины оставляют. Да, все правильно. Вы пока присядьте вон там; буквально через минутку к вам сестра выйдет. — Кэтрин собрала бумаги и ушла с ними куда-то вглубь офиса.
— Идем, — сказала Делавэр, направляясь в тот угол, где стояли диван, два кресла и столик, заваленный журналами. Шари не сразу последовала за ней; она еще некоторое время постояла у стола регистраторши, испуганно озираясь. И Делавэр, все еще сердясь, прикрикнула на нее: — Ну иди же!
Шари подошла к ней, осторожно присела на диван и снова принялась озираться. Ради похода в клинику она надела новую джинсовую юбку, белые ковбойские сапожки и синий атласный псевдоковбойский жилет. Деби, что работает в парикмахерском салоне «Золотистый нарцисс», неделю назад сделала ей «мокрую» завивку; порой Шари не обращала на себя должного внимания, и казалось, что в спутанных волосах у нее колтун, но сегодня она была причесана хорошо, волосы лежали у нее на плечах, точно золотистая львиная грива, дикая и пышная. Ее темные глаза так и сияли от страха и возбуждения. И Делавэр, глядя на нее, испытывала какую-то странную печаль. Отгоняя грустные мысли, она взяла первый попавшийся журнал и тупо в него уставилась.
Приемная была довольно уютной. Диван и кресла цвета аквамарина — ее любимый цвет. Но Делавэр сидела с сердитым видом и листала журнал. Порой она вела себя так, будто знает все на свете. Она действительно знала довольно много, но совершенно не представляла себе, что значит быть мамой. Да, этого она пока не знала совсем. Зато Шари это знала прекрасно и отлично все помнила. Сперва живот у нее стал выпирать, потом стал огромным, как рояль, и ей все время хотелось писать, а мать ее, видя это, просто с ума сходила. Впрочем, мама вечно сходила с ума и сердилась на нее. Так что ей стало значительно легче, когда она уехала с Дэвидом на Аляску; без матери ей было значительно легче, даже когда они остались в квартире одни — только она, Шари, и Делавэр, как, собственно, и должно было быть. Делавэр она помнила с самой первой минуты ее появления на свет. Ее тогда охватила такая глубокая-глубокая, ни с чем не сравнимая нежность; а девочка была такая мягкая, такая крошечная — все самое лучшее в мире всегда бывает очень маленьким, — и ее можно было обнять, прижаться к ней лицом. А потом и молоко пришло, и это было так прекрасно, что просто невозможно понять, где ты сама, а где твой ребенок. Делавэр-то, конечно, этого не помнила. Зато Шари помнила отлично.