Гиперболоид инженера Гарина. Аэлита. - Алексей Николаевич Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сторожа нашли неподалеку в кустах — он здорово храпел, закрыв голову бараньим воротником тулупа. Моряк выразился. Сторож крякнул, встал. Пошли на боны, где над стальной, уже засиневшей водой покачивался целый лес мачт. Била волна. Дул крепкий, со шквалами, ветер.
— Вы уверены, что все яхты на месте? — опять спросил Шельга.
— Не хватает «Ориона», он в Петергофе… Да в Стрельну загнали два судна.
Шельга дошел по брызжущим доскам до края бонов, и здесь поднял кусок причала, — один конец его был привязан к кольцу, другой явно отрезан. Дежурный не спеша осмотрел причал. Сдвинул зюйдвестку на нос. Ничего не сказал. Пошел вдоль бонов, считая пальцем яхты. Рубанул рукой по ветру и закричал с невероятной энергией:
— Петька, растяпа ты этакая! Чтоб тебе тридцать раз утонуть в тухлой воде, что же ты смотрел! «Бибигонду» увели, лучшее гоночное судно!..
Петька ахал, дивился, бил себя по бокам бараньими рукавами. Здесь делать больше было нечего. Шельга поехал в гавань.
Прошло часа три по крайней мере, покуда он на быстроходном сторожевом катере не вылетел в открытое море. Била сильная волна. Катер зарывался. Водяная пыль туманила стекла бинокля. Когда поднялось солнце, — в финских водах, далеко за маяком, — вблизи берега был замечен парус. Это билась среди подводных камней несчастная «Бибигонда». Палуба ее была покинута. С катера дали несколько выстрелов, для порядка, — пришлось вернуться ни с чем.
Так бежал через границу Гарин, выиграв в ту ночь еще одну пешку. Об участии в этой игре четырехпалого было известно только ему и Шельге. По этому случаю у Шельги на обратном пути в гавань ход мыслей был таков:
«За границей Гарин либо продаст, либо сам будет на свободе эксплуатировать таинственный аппарат. Изобретение это для Союза пока потеряно, и кто знает, не должно ли оно сыграть в будущем роковой роли. Но за границей у Гарина есть острастка — четырехпалый. Покуда борьба с ним не кончена, Гарин не посмеет вылезть на свет с аппаратом. А если в этой борьбе стать на сторону Гарина, можно и выиграть в результате. Во всяком случае, самое дурацкое, что можно было бы придумать (и самое выгодное для Гарина), — это немедленно арестовать четырехпалого в Ленинграде». Вывод был прост: Шельга прямо из гавани приехал к себе на квартиру, надел сухое белье, позвонил в угрозыск о том, что «дело само собой ликвидировано», выключил телефон и лег спать, посмеиваясь над тем, как четырехпалый, отравленный газами и, может быть, раненый, удирает сейчас со всех ног из Ленинграда. Таков был контрудар Шельги в ответ на «потерянную пешку».
И вот — телеграмма (из Парижа): «Четырехпалый здесь. События угрожающие». Это был крик о помощи.
Чем дальше думал Шельга, тем ясней становилось — надо лететь в Париж. Он взял по телефону справку об отлете пассажирских аэропланов и вернулся на веранду, где сидели в нетемнеющих сумерках Тарашкин и Иван. Беспризорный мальчишка, после того как прочли у него на спине надпись чернильным карандашом, притих и не отходил от Тарашкина.
В просветы между ветвями с оранжевых вод долетали голоса, плеск весел, женский смех. Старые, как мир, дела творились под темными кущами леса на островах, где бессонно перекликались тревожными голосами какие-то птички, пощелкивали соловьи. Все живое, вынырнув из дождей и вьюг долгой зимы, торопилось жить, с веселой жадностью глотало хмельную прелесть этой ночи. Тарашкин обнял одной рукой Ивана за плечи, облокотился о перила и не шевелился, — глядел сквозь просветы на воду, где неслышно скользили лодки.
— Ну, как же, Иван, — сказал Шельга, придвинув стул и нагибаясь к лицу мальчика, — где тебе лучше нравится: там ли, здесь ли? На Дальнем Востоке ты, чай, плохо жил, впроголодь?
Иван глядел на Шельгу не мигая. Глаза его в сумерках казались печальными, как у старика. Шельга вытащил из жилетного кармана леденец и постучал им Ивану в зубы, покуда те не разжались, — леденец проскользнул в рот.
— Мы, Иван, с мальчишками хорошо обращаемся. Работать не заставляем, писем на спине не пишем, за семь тысяч верст под вагонами не посылаем никуда. Видишь, как у нас хорошо на островах, и это все знаешь чье? Это все мы детям отдали на вечные времена. И река, и острова, и лодки, и хлеба с колбасой, — ешь досыта, все твое…
— Так вы мальчишку собьете, — сказал Тарашкин.
— Ничего, не собью, он умный. Ты, Иван, откуда?
— Мы с Амура, — ответил Иван неохотно. — Мать померла, отца убили на войне.
— Как же ты жил?
— Ходил по людям, работал.
— Такой маленький?
— А чего же… Коней пас…
— Ну, а потом?
— Потом взяли меня…
— Кто взял?
— Одни люди. Им мальчишка был нужен — на деревья лазать, грибы, орехи собирать, белок ловить для пищи, бегать за чем пошлют…
— Значит, взяли тебя в экспедицию? (Иван моргнул, промолчал.) Далеко? Отвечай, не бойся. Мы тебя не выдадим. Теперь ты — наш брат…
— Восемь суток на пароходе плыли… Думали, живые не останемся. И еще восемь дней шли пешком. Покуда пришли на огнедышащую гору…
— Так, так, — сказал Шельга, — значит, экспедиция была на Камчатку.
— Ну да, на Камчатку… Жили мы там в лачуге… Про революцию долго ничего не знали. А когда узнали, трое ушли, потом еще двое ушли, жрать стало нечего. Остались он да я…
— Так, так, а кто «он»-то? Как его звали?
Иван опять насупился. Шельга долго его успокаивал, гладил по низко опущенной остриженной голове…
— Да ведь убьют меня за это, если скажу. Он обещался убить…
— Кто?
— Да Манцев же, Николай Христофорович… Он сказал: «Вот, я тебе на спине написал письмо, ты не мойся, рубашки, жилетки не снимай, хоть через год, хоть через два — доберись до Петрограда, найди Петра Петровича Гарина и ему покажи, что написано, он тебя наградит…»
— Почему же Манцев сам не поехал в Петроград, если ему нужно видеть Гарина?
— Большевиков боялся… Он говорил: «Они хуже чертей. Они меня убьют. Они, — говорит, — всю страну до ручки довели — поезда не ходят, почты нет, жрать нечего, из города все разбежались…» Где ему знать,