Письма, телеграммы, записи - Антуан де Сент-Экзюпери
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Признание всегда несет в себе ни с чем не сравнимый смысл. Это удивительно. В сущности, если Бах говорит мне что-то, значит, он меня признал. А на днях мне пришло письмо, которое меня взволновало. Тот, кто писал, признал меня. Этому письму и тюрьма была бы нипочем. Оно просочилось бы в любую тюрьму. А ведь его автор не так уж мне дорог, но сейчас он приобрел в моих глазах какую-то всемирную важность.
Богу угрожать, разумеется, бессмысленно. И бессмысленно то, что пишет мне мой корреспондент о Бахе: ведь он — просто бог, просто присносущий. Потому что Бах сумел то, что сумело это письмо. Не такие уж это разные вещи. И естественно, мне кажется, что я не могу жить без той, что написала мне это письмо. Но напиши мне не она, а другая — я и без той не мог бы жить. Я сразу же сказал себе: Вот то, чего я жажду, потому что здесь для меня был готов водопой, но встреться мне Бах или какая-нибудь старинная песня XV века, я тоже сказал бы: Вот то, чего я жажду… И в конце концов жажда моя минует их всех, минует Баха и устремится к какой-то общей мере всех вещей, которая мне никак не дается.
Сюда привозят все выходящие в Америке книги. Кроме моих. МОИ В СЕВЕРНОЙ АФРИКЕ ЗАПРЕЩЕНЫ.
Я представляю собой недурной документ, потому что жестоко страдаю. Недоразумение или тревога поражают меня с ходу, как бандитский нож. А некоторые слова с ходу меня исцеляют.
Я, конечно, воображаю всякий раз, что имею дело с личностями. Мне мерещится любовь (а может примерещиться и ненависть: я всякий раз проникаюсь ненавистью к тем, кто, как Л., крутит скверную музыку), но всякий раз мне мерещится, что я проникаюсь любовью или ненавистью к какой-нибудь определенной личности. И чем дольше я живу, тем полней убеждаюсь: мерещится мне не столько любовь, сколько предмет этой любви. На самом деле существуют только пути. И всякий раз подворачивается именно такое существо, которое вступает на один из этих путей. С личностью мне сразу же становится скучно. Каждый человек церковь, в которой можно молиться, но не целый же день напролет! Бог бывает в церкви не всегда.
Человек — это час молитвы. (Но далеко не всякий человек.)
Не считая этих озарений, я на удивление одинок.
То единственное, что занимает меня в мире, дается мне молниеносными озарениями, и я не умею это схватывать. 0жог — от музыки, от картины или от любви. Вот почему я так часто думаю о празднике, в котором как бы концентрируется смысл года. И я твердо знаю, что год должен казаться пустым. Он осмысляется только во время праздника. А об отдельных его составных частях судить не могу.
Вот почему они раздражают меня, когда вникают в булыжники на дороге. Как шагнул, да как поступил, да какое слово сказал. Все шаги, все поступки, все слова кажутся мне безобразными.
Меня упрекают, почему я не осуждаю то-то и то-то — ну разумеется, я это осуждаю. Но и другую крайность тоже. А заодно и их самих! И разумеется, Дарлана![166] Ложье — дело другое! И я категорически отказываюсь превозносить этого, чтобы угодить тому. Раз они жрут из одного корыта, значит, в обоих есть низость.
Сами того не зная, они, такие, какие они есть, служат орудием определенной судьбы. Разве я виноват, что на любом божестве заводятся паразиты? Что собор возводится из таких же камней, что и бордель? Мне плевать на причины, по которым какой-нибудь там Ложье ненавидит своих врагов. И точно так же мне плевать на причины, по которым Пейрутон ненавидит Ложье. Что они могут сквозь собственные неприятности разглядеть в происходящем? Плевать я хотел на все их распри. Меня волнует только незримое пришествие. Это, конечно, не значит, что у меня есть способности к родовспоможению. Это значит лишь, что от их уровня меня мутит.
Здесь объявился Ж. и произвел на меня изрядное впечатление, хоть я терпеть не могу эту шушеру, да и жену его тоже. Всех этих королей наркотиков, преступного мира, черного рынка. Но зримый успех клеветы, поверхностных суждений и оговора всегда очень впечатляет.
Ну как, скажите, как мне хотя бы набраться решимости объяснить ему, что я ненавижу вишистский режим, который у него с языка не сходит, куда сильнее, чем он? Куда глубже. И упорней. (…)
Я понимаю, что всякий, кто прислушивается к голосу рассудка, покончил бы с собой во время разбирательства, не дожидаясь, пока его поджарят, обезглавят и распнут. Но рассудок всегда вызывает негодование у страсти: друг друга им не понять.
Я смотрю на камни, а вижу собор; но как я покажу его другим, пока он не построен?
В сущности, мне даже убивать их не хочется. Я пожимаю плечами; мне очень горько.
Письмо матери[167]
[5 января 1944 г.]
Перевод с французского Л. М. Цывьяна
Дорогая мамочка, Диди, Пьер, все вы, кого я так люблю, что вы поделываете, как себя чувствуете, как живете, какие у вас планы? До чего же печальна эта долгая зима!
Старенькая моя ласковая мамочка, я так надеюсь, что через несколько месяцев вы обнимете меня и я буду сидеть в вашей комнате у огня и буду рассказывать вам о своих замыслах, буду спорить с вами, но не очень… и вы будете слушать меня, вы, которая во всех случаях жизни всегда права…
Я люблю вас, мамочка.
Антуан
Письмо Х.
[Алжир, 10 января 1944 г.]
Перевод с французского Л. М. Цывьяна
Разговор с женщиной, доставившей письмо. Любопытно. Но я предпочел бы ограничиться знакомством с ее почерком. Я, я, я — это чересчур утомительно. И изо всех видов я особенно отвратительное я ему заявила. Она заявила президенту, королю, жандарму, полковнику, пожарнику, дворнику.
Она храбра. Такие вот заносчивые люди, как правило, храбры. Храбры из вызова. Она бросает вызов королю, президенту, жандарму, полковнику, пожарнику, дворнику. Алжир она находит невыносимым, и тут она права. Но она считает невыносимыми американцев, японцев, монакцев, беррийцев, негров, индейцев, индусов, русских, немцев, марсиан, канаков.
И притом всех их она ставила на место, всех сажала в лужу. Господи, как она бывает утомительна!
Вне всякого сомнения, она оказала Сопротивлению серьезные услуги. Люди подобного типа могут вызывающе пронести коротковолновый передатчик под носом у гестапо. А женщины вроде нее наделены чисто мужской смелостью. То, что она делает, возможно, и весьма полезно, но в ее рассказах нет ничего интересного. С горечью она распространяется об обиде, которую ей нанесли, не приняв во внимание ее информацию. Она сообщала в Англию о результатах бомбежки мостов. И вот они там прислушивались не к ней. Они, дескать, доверяют лишь тем, кто, выслуживаясь, преувеличивает и сообщает, что все разрушено, даже если все целехонько. У нее есть этому доказательства… сотни идиотских доказательств. Но существует такая штука, которая называется аэрофотосъемка. Каждая бомбардировка сопровождается аэрофотосъемкой, и на этих фотографиях можно буквально сосчитать, сколько болтов недосчитывает мост. Четкость неимоверная! Это куда верней, чем отправлять пешим ходом разведчика, да к тому же и быстрее. Так что они там не слушают ни ее, ни ее соперниц, а спокойненько делают стереоскопические монтажи из аэрофотоснимков.
Славная девушка? В чем-то — несомненно. Но, безусловно утомительная. Ноль.
Нынешний вечер — сплошная черная ярость. Но завтра он превратится в уныние. А сегодняшняя ярость оттого, что все мои труды последнего месяца, как я и предполагал, кончились ничем. Генерал д’Астье де ла Вижери[168] сделался моим ходатаем Буска[169] (который отнюдь не герой) согласился поставить еще раз, но уже под новым углом вопрос о моей поездке в Англию Дело таинственным образом затянулось. И тем не менее! Все казалось таким простым, ясным, нужным.
И вот сегодня вечером мне позвонил начальник отдела заграничных миссий полковник Эскарра:
— Понимаете… в следующий раз, под другим углом… во можно…
— Что, не прошло?
— Шеф…
— Понятно. Вето?
Глухая стена. (…)
Вина моя все та же: я утверждал в Соединенных Штатах, что можно быть хорошим французом, настроенным антигермански, антинацистски, и не считать голлистскую партию будущим правительством Франции. Да, в сущности, проблема эта нелеп Решать будет Франция. За границей можно служить Франции но не управлять ею. Голлизм должен стать оружием в борьбе должен поставить себя на службу Франции. Но они негодуют когда им говоришь это. Три года я здесь от них только и слышу о будущем правительстве Франции. Но я никогда не предам свою сущность. Франция — не Виши, но Франция — и не Алжир. Франция — в подполье. И если ей так хочется, пусть отдает себя алжирцам. Но они не имеют на это никакого права!
Я абсолютно уверен, что она выберет их. Из ненависти к вишистской мерзости. И по незнанию их сути. Вот бедствия времени, когда отсутствует всякая информация. Террора не избежать. И расстреливать при этом терроре будут во имя неписаного корана. Худшего из всех.