Крым, я люблю тебя. 42 рассказа о Крыме (сборник) - Андроник Романов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вечерами, после работы, в их домик приходил пахнущий дорогим одеколоном Степа, просматривал пикетажки, накалывал точки на карту, болтал о всяких глупостях. Рассказывал, что в него влюбилась администраторша гостиницы. Генка с Бородой не слушали.
Перед Пасхой, приходящейся в том году на тринадцатое апреля, они заканчивали нижний, самый близкий к морю участок планшета. Хотя солнце жарило немилосердно и лица и руки успели обгореть по третьему разу, со стороны бухты дул сильный, знобливый ветер. Еще в первый день Степа достал из экспедиционного баула два тонких ватника с поплавками «МИНГЕО СССР» на рукавах и заставил взять. Хотя Генка застегнул ватник на все пуговицы, к полудню почувствовал, что продрог. Он уже собирался поставить прибор и сделать перерыв, погреться, укрывшись от ветра где-нибудь в камнях, но решил, что пройдет еще один профиль.
Профиль был такой же, как и все остальные. «Стенка, канавка, стенка, канавка, межа, дорога пять метров, межа, стенка, канавка, стенка, канавка», – отмечал Генка про себя. Еще до того, как в окошке появлялись цифры, Генка мог с точностью до второго знака предсказать измерение. Когда появился первый «выброс», Генка не придал тому значения. Мало ли, что там, в земле, может быть. Колодец, например, древний, или вполне современная канализация. Могла быть просто стенка внутри участка, такое и раньше случалось. Но метров через десять аномальная цифра повторилась. Генка оглянулся по сторонам, стараясь запомнить приметы этого места. В стороне от пикета рос куст. «Интересно, что на соседнем профиле?» – подумал Генка, быстро дошагал этот профиль до конца и начал съемку в обратную сторону. По следующему навстречу уже двигался Борода. Поравнявшись с кустом, Генка опять записал аномальное значение, но второе оказалось уже не через десять метров, а через пятнадцать. Генка прошел еще пикетов пять, снял прибор с шеи и стал следить за Бородой.
Тот втыкал приемную «козу» в землю, щелкал тумблерами, записывал значения, делал пару шагов, опять втыкал электроды, и все повторялось вновь. Вот он дошел до того места, где, по расчетам Генки, должен быть выброс данных, воткнул электроды, щелкнул клавишей, записал данные в пикетажку, выдрал приемник из земли, сделал пару шагов и тут вдруг замер. Видимо, он думал о чем-то своем и фиксировал цифры механически, но тут заметил сильное расхождение. Борода вернулся назад, наклонился в поисках отверстий от электродов и вновь пощелкал клавишами. Наконец он выпрямился и, осмотревшись по сторонам, заметил Генку.
– У тебя то же самое?
Генка кивнул.
Борода поднял электроды и продолжил профиль, то и дело покачивая головой, словно противясь цифрам, возникающим в окошке потенциометра. Наконец, через двадцать метров он обернулся к Генке и помахал рукой.
– А у тебя? – спросил он.
– На пять метров меньше, на соседнем – три.
– Полукольцо?
– Все может быть. – Генка вдруг почувствовал азарт.
Следующие три часа они работали без перекуров, уже не бродя, а бегая по профилям. Наконец, разгоряченные, вспотевшие, в расстегнутых ватниках, они сняли с себя приборы, укрылись от ветра за камнями и, расстелив на планшетке кусок миллиметровки, накололи точки с обеих пикетажек на план.
– Идеальный круг, – сказал Борода, закурил и откинулся на спину.
– Если не водопровод или канализация, то это открытие. Скорее всего, цирк или даже театр. Скажем, если эти вот выбросы, – Генка показал на пары чисел у себя и Бороды, – тоже принять во внимание и посчитать, например, входом, то театр с выходом к морю. Так что, мой друг Шлиман, мы с тобой нашли очередную Трою.
– Интересно, сначала был театр, а потом виноградники, или сначала – виноградники, а потом театр? – Борода лежал, прикрыв глаза.
Генка встал, и ветер сразу бросился к нему обниматься. Море кучерявилось. Вдали, на рейде севастопольской бухты, виднелись силуэты кораблей. Где-то справа, на замершей еще при Союзе стройке, печально подвывал на ветру трос башенного крана.
Когда-то здесь, ровно напротив пляжа, стояло нечто огромное, важное, а не просто очередной виноградник. Возможно, храм, но почему-то хочется верить, что театр. И виден он был издалека. И к нему стремились дороги с трех сторон. И три дочери Мнемозины – Каллиопа, Мельпомена и Талия – сидели на его ступенях, спускавшихся к морю, болтали и смеялись. И шедший с корзиной фруктов светловолосый вольноотпущенник-фракиец вдруг замирал, различив этот смех. Он останавливался, озирался, щурил свои голубые глаза, но не видел никого и понимал, что то лишь игры чернявых эллинских божеств.
Они вернулись к себе в домик, помылись по пояс в раковине, переоделись в чистое, пообедали разогретой на плитке консервированной славянской трапезой и выпили за открытие по двести граммов купленной в ларьке дешевой водки. Борода остался дожидаться Глазьева, а Генка пошел на берег. Ветер стих, но море еще било волной в камни.
Возле колонн базилики позировал перед объективом фотографа серьезный мужчина в красном пиджаке. Больше никого в заповеднике не было. Генка прошел вдоль обрыва, свернул к собору, возле которого несколько теток в платках мели двор к Пасхе. Мужик в синем халате на стремянке крепил на крыше строительного вагончика фанерные буквы «ХВ». «Х» падала, мужик зычно матерился, спускался с лестницы, цеплял букву под мышку и вновь забирался на крышу вагончика.
Собор с войны стоял разрушенным. Официально считалось, что в купол попала бомба, а потом неф при отступлении пытались уничтожить немцы. Но среди местных бытовало мнение, что, когда разминировали Херсонес, все снаряды и бомбы складировали в храме, а после разом взорвали. Что бы там ни было, а службы начались только в этом году. Борода видел попа, говорил, что молодой.
Генка обошел вдоль забора и по длинной пологой тропе спустился к Карантинной бухте.
«А ведь, сложись у родителей иначе, – подумал он, – я мог бы родиться в Севастополе».
Когда мать еще только носила Генку, отец по распределению приехал в местное отделение Академии наук. Мать готовилась отправиться следом, ждала, когда отец обустроится и вернется за ней. Вещи уже были собраны, билеты забронированы. Но мать так и не приехала: начались преждевременные схватки, и Генка родился семимесячным. Отец прилетел в Ленинград на самолете встречать жену с сыном из больницы. Генка помнил ту фотографию на ступеньках института имени Отта: отец в темных очках, с бородкой клинышком, в пиджаке и галстуке, несмотря на жаркий июль, держит в руках кулек из одеяла, перевязанный лентой, и растерянно смотрит в объектив; рядом серьезная мать с огромным букетом цветов. От роддома они поехали к себе, в коммунальную квартиру на Петроградской стороне, где жили тогда на тридцати семи квадратных метрах под самой крышей в одной комнате с родителями матери. И, конечно, был стол, были родственники, сестра матери с мужем и дочерью, двоюродная сестра матери с мужем и еще двоюродный брат матери без жены (Генкины дядья и тетки) и, разумеется, бабушка. И они сидели за столом, пока Генка спал возле пианино в купленной специально для него, с расчетом на переезд, разборной кроватке, плотно спеленатый, оранжевый от желтушки новорожденных, с припухшими веками и еще не умеющий разговаривать с миром.
А отец взахлеб рассказывал гостям о Севастополе: о том, как пахнет Приморский бульвар после дождя, как сохнет влажная плитка на набережной, как клубится над ней пар, а солнце, прищурившись сквозь ветви каштанов, чертит на нем, как на рыхлой бумаге, золотые полосы. О том, как гудят в небо Инкермана тепловозы перед воротами порта, о троллейбусе, скулящем над черными тушами танкеров. О цикадах, живущих где-то в трещинах камней причальной стенки. О том, каким простым может быть счастье. И все слушали. И Генка слушал. Он еще не умел различать слова, не знал, кто он есть сам, но уже слушал и запоминал. А потом отец рассказал, что жилье им выделили на дебаркадере, пришвартованном в Карантинной бухте. У них с матерью теперь прекрасная комната, получившаяся из двух кают. И что он сразу влюбился в эту комнату, и в этот дебаркадер, и в причал, по которому взад и вперед, похожие на заложивших за спину руки флотских пенсионеров, бродят тонконогие кулики и из путаницы сухой и ломкой, как проволока, тины выискивают какую-то им понятную живность. Утром он просыпается от клекота воды, бьющей о борт, от тявканья чаек, а солнце кидает блики на потолок каюты через окошко иллюминатора. Тогда Генкина бабушка, все это время не проронившая ни слова, поднялась со стула, хлопнула ладонями по столу так, что подпрыгнули тарелки, и сказала: «Она никуда не поедет. Не отпускаю. Хватит этих интеллигентских соплей. Не позволю ребенка в сырости держать». Это Генке потом рассказывала мать. Отец про Севастополь не вспоминал. Никогда.