Хлеб ранних лет - Генрих Бёлль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я подъехал к фонарю и остановил машину. На улице было темно, и круг света от фонаря падал в парк, выхватывая из темноты круглый кусок зеленого газона; кругом не слышалось ни звука.
— Какой-то человек заговорил со мной, — произнесла Хедвиг; я испугался, потому что она по-прежнему смотрела прямо перед собой, словно статуя, — какой-то человек. Он хотел увезти меня или уйти со мной, и на вид был такой симпатичный; под мышкой он держал портфель, и зубы у него были немного желтые от табака, он был старый — лет тридцати пяти, не меньше, — но симпатичный.
— Хедвиг! — воскликнул я, но она не глядела на меня; только после того, как я схватил ее за руку, она повернула голову и тихо промолвила:
— Сейчас ты отвезешь меня домой… — И я был потрясен, с какой непреложностью прозвучало это «ты» в произнесенной ею фразе.
— Конечно, я отвезу тебя домой, — сказал я, — о боже мой.
— Нет, постой еще минутку, — произнесла она. И посмотрела на меня, посмотрела внимательно, так внимательно, как я смотрел на нее, но теперь я боялся на нее взглянуть. Пот выступил у меня на лице, и я почувствовал боль в обеих руках, и этот день, этот понедельник показался мне невыносимо длинным, слишком длинным для одного дня; я понял, что мне не надо было уходить из ее комнаты: я открыл эту землю, но все еще не поставил на ней опознавательного знака. Земля была прекрасной, но чужой, такой же чужой, как и прекрасной.
— Господи, — тихо сказала она, — я так рада, что ты еще симпатичней его. Гораздо симпатичнее, а булочник совсем не такой симпатичный, каким он казался. Ровно в семь он меня выгнал. Тебе не следовало опаздывать. А теперь поедем, — прибавила она.
Я ехал медленно, и темные улицы, по которым мы проезжали, казались мне тропинками среди болота, где машина каждую секунду могла утонуть; я ехал так осторожно, словно вез взрывчатку, и я прислушивался к ее голосу, ощущал прикосновение ее руки к моей, и чувствовал себя почти так же, как должен чувствовать себя человек, выдержавший испытание в день страшного суда.
— Я чуть было не пошла с ним, — сказала она. — Ему еще надо было продержаться совсем немного, но он не продержался. Он хотел на мне жениться, хотел развестись с женой, у него есть дети, и он симпатичный, но, когда фары твоей машины осветили улицу, он убежал. Он стоял со мной всего минуту и быстро шептал, как шепчут люди, у которых мало времени; у него было мало времени — всего минута, и за эту минуту я успела прожить с ним целую жизнь; я упала в его объятья и снова высвободилась из них; я родила ему детей; я штопала ему носки; по вечерам, когда он приходил домой, я брала у него из рук портфель, и когда он уходил, целовала его; я радовалась вместе с ним тому, что он вставил себе зубы; когда он получил прибавку к жалованью, мы устроили маленькое семейное торжество: я испекла пирог, мы пошли в кино, и он купил мне новую красную шляпу, цвета вишневого джема; он делал со мной то, что ты хотел сделать, и мне были приятны его неумелые ласки; я видела, как он менял костюмы: он начал носить по будням свой выходной костюм, когда мы купили ему новый, но потом и этот костюм износился и мы опять купили ему новый; дети подросли и тоже начали одевать темно-красные шляпки цвета вишневого джема; и я запрещала им то же, что всегда запрещали мне самой, — гулять под дождем, запрещала по той же причине, по какой это запрещалось мне, — потому что от дождя быстро портится одежда… Я овдовела, и фирма выразила мне свое соболезнование. Он был калькулятором на шоколадной фабрике и как-то вечером поведал мне, сколько заработала фирма на шоколадных конфетах «Юсупов»; она заработала много, и он приказал мне не болтать об этом, но я не удержалась: на следующее утро я рассказала в молочной, сколько заработала его фирма на шоколадных конфетах «Юсупов». Ему надо было продержаться всего минутку или две, но он не продержался, он убежал, когда твоя машина завернула за угол, убежал быстро, как заяц. «Не думайте, фрейлейн, что я человек без образования», — сказал он мне.
Я еще убавил скорость, потому что левая рука у меня сильно болела, а правая начала немного опухать; на Юденгассе я выехал так медленно, словно продвигался по мосту, который мог обвалиться.
— Что ты хочешь? — спросила Хедвиг. — Ты хочешь здесь остановиться?
Я посмотрел на нее так робко, как смотрел, наверное, тот человек.
— Ко мне нельзя, — сказала она, — там меня поджидает Хильда Каменц. Я видела в комнате свет, и ее машина стоит у парадного.
Я медленно проехал мимо парадной двери, мимо коричневой двери, которая снова встанет у меня перед глазами, когда появится из темной камеры, отпечатанная на бумаге; я увижу целые кипы бумаги с изображением этой двери, подобные кипам новых марок, выпускаемых государственной типографией. Перед дверью стояла темно-красная машина.
Я вопросительно взглянул на Хедвиг.
— Хильда Каменц, — объяснила она, — знакомая моего отца. Заезжай за угол; из окна моей комнаты я видела, что на соседней улице пустырь, в том месте мостовая совсем темная, с глиняной полосой посередине, и я уже представила себе, что ты лежишь там мертвый: так я боялась, что ты больше не вернешься.
Я свернул и поехал на Корбмахергассе, все еще не прибавляя скорости, и мне казалось, что я уже никогда не смогу ездить быстро. Пустырь начинался через несколько домов после булочной, и мы увидели заднюю стену дома, где жила Хедвиг; часть стены закрывали высокие деревья, но один вертикальный ряд окон был виден снизу доверху: на первом этаже в окне было темно, на втором этаже — горел свет и на третьем — тоже.
— Вот моя комната, — произнесла Хедвиг. — Если она откроет окно, мы увидим ее силуэт; ты, как слепой, попался бы в эту ловушку, и она бы утащила нас в свою квартиру; у нее чудесная квартира, такая красивая, какими бывают квартиры, случайно ставшие красивыми, но ты с первого взгляда заметишь, что случайность эта ловко подстроена, и ты почувствуешь себя так, будто уходишь из кино, совершенно захваченный картиной, а в это время кто-то, подходя к раздевалке, говорит: «Неплохой фильм, но музыка так себе…» Вот она стоит…
Я опять перевел взгляд с лица Хедвиг на окно ее комнаты и увидел силуэт женщины в остроконечной шляпке, и, хотя глаз ее совсем не было видно, мне показалось, что она смотрит на нашу машину и глаза у нее, как у женщин, которые любят наводить порядок в жизни других людей.
— Поезжай домой, — предложила Хедвиг, — поезжай… Я очень боюсь, что она заметит нас, здесь, внизу, и если мы попадемся ей в лапы, то нам придется весь вечер просидеть в ее квартире и пить ее замечательный чай; бесполезно надеяться даже на то, что проснутся ее дети и она будет с ними возиться, — потому что у нее образцовые дети, которые спят с семи вечера до семи утра. Поезжай. Ее мужа и то нет дома: он уехал, обставляет где-то за плату квартиры чужим людям, и эти квартиры тоже выглядят так, словно они получились красивыми случайно. Поезжай!
Я поехал, проехал через Корбмахер- и Нетцмахергассе, медленно пересек Нуделбрейте, покружил по Рентгенплатц, бросив взгляд в витрину мясной лавки, где еще стояла пирамида из консервных банок с этикетками «Мясо», и снова подумал об Улле и о годах, которые провел с ней; эти годы стали теперь тесными, словно рубашка, севшая после стирки, — зато время, прошедшее с полудня, с минуты приезда Хедвиг, было совсем иным.
Я устал, у меня болели глаза; спускаясь по длинной и прямой Мюнхенерштрассе, я ехал по правой стороне улицы почти один; поток машин наперегонки мчался по левой стороне к стадиону, где проходили, кажется, соревнования по боксу или велосипедный кросс; машины с пронзительным торжествующим гудением обгоняли друг друга, а на меня долгое время падал свет их фар; яркий свет слепил глаза, от резкой боли я минутами стонал; мне казалось, что меня прогоняли сквозь строй между двумя бесконечно длинными рядами ослепительных пик, и каждая из них глубоко вонзалась в меня, терзая своим светом. Казалось, меня бичевали светом, и я вспомнил годы, когда, только успев проснуться утром, уже ненавидел свет; два года подряд я стремился выйти в люди: каждое утро я вставал в половине шестого, выпивал чашку горького чая, зубрил формулы или мастерил что-нибудь в маленькой мастерской в подвале — шлифовал, собирал и испытывал приборы, от которых часто так перегружалась электросеть, что в доме перегорала проводка и наверху раздавались возмущенные голоса жильцов, не успевших сварить себе кофе. Рядом со мной на письменном столе или на верстаке стоял будильник, и лишь по его звонку, только в восемь часов, я подымался наверх, принимал душ и шел на кухню к хозяйке, чтобы взять себе завтрак; прежде чем большинство людей садилось завтракать, у меня уже были позади два с половиной часа работы. Я то ненавидел, то любил эти два часа, но никогда не пропускал их. Зато потом, когда я садился завтракать в своей светлой комнате, мне часто казалось, будто меня бичуют светом, так же как казалось сейчас.