Мама мыла раму - Татьяна Булатова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– У нее – собака, – сказала Катька, не поднимая головы. – Сестра и папа.
– И что? – недовольно протянула женщина.
– Ничего… – не стала дальше развивать свою мысль Катя, боясь расплакаться.
Антонина почувствовала настроение дочери, обвела ее, сгорбившуюся за столом, взглядом и положила свою тяжелую руку той на спину:
– Ну нет у тебя папы. Умер. И собаку тебе нельзя. Астма.
– Понимаю, – согласилась Катька и опустила голову еще ниже.
Все-таки она совсем не знала свою мать. Антонина залезла на табуретку, распахнула форточку и заорала благим матом:
– Э-э-эй! Слы-ы-ышь ты-ы-ы?
Женька остановилась и прислушалась. Источник звука быстро определила чепрачная овца и понеслась по направлению к нему. Девочка подбежала к подъезду Самохваловых, возле которого собака выписывала восьмерки, подскакивая от радости, и задрала голову.
– Слы-ы-ышишь? – продолжала кричать Антонина, высунувшая в форточку оголенную руку.
– Слышу, – подтвердила хозяйка чепрачной овцы.
– Ты, что ль, Женька?
Батырева оторопела, втайне подозревая, что Катькина мать тронулась умом, но сопротивляться не стала и на всякий случай кивнула.
– Значит, так! – скомандовала Антонина Ивановна. – Давай свою овцу отведи домой и приходи к нам.
Женька вопросительно посмотрела на прыгавшую за окном Антонину.
– Обедать будем. А то скачешь в ночи, как беспризорная. Куда только родители твои смотрят?
Катька осторожно посмотрела на часы и улыбнулась: на них было ровно три.
* * *
Я вот все думаю. Как она жить будет, дура-то моя? Это надо же. Как получилось: ну все в ней отцовское. Даже характер. Надуется и молчит. Полдня молчать может, пока своего не добьется. Хоть оборись – все равно по ЕЕ будет. Женьку эту привадила: так около нее и вьется. А как ей скажешь: разве это тебе подруга? Разве таких подруг тебе выбирать? Тебе бы поменьше, поскромнее, пострашнее. А эта видная, глаза наглые. Ну вроде ничему плохому не учит. А то не дай бог! Прибью!
Правильно говорит Петя: не упускай Катюшку. Глазом моргнуть не успеешь – от рук отобьется. Тринадцать скоро, а она у меня дура дурой. Господи! Разве тут о себе думать будешь? «Переезжай, Тоня!» Куда переезжай? К кому переезжай? Тоже ведь как дите малое. Крест, что ли, у меня такой с ними нянчиться? А бросить жалко: все-таки мужчина. И ласковый ведь…
Которую ночь подряд Антонине Ивановне Самохваловой снились тревожные сны. К ней являлись покойники в праздничных одеяниях, как в гроб кладут. Только на Сене рубашка была с пятном на груди. Она его во сне и спрашивает:
– Что ж ты, Сеня, в грязной-то рубашке на том свете меня позоришь?
А Сеня молчит и сквозь очки смотрит. А потом видит: и не Сеня это вовсе, а Солодовников Петр Алексеевич. И не пятно это у него на рубашке, а дыра от утюга. Хотела было рубашку с него снять, а он не дает. Говорит, мясо в нее удобно заворачивать. И мясо снилось. По виду говядина. Причем старая. Словно идет она, Антонина, по рынку сквозь мясные ряды, а за прилавком Санечка стоит и покупателей заманивает: купите да купите! Вот она и купила. Пришла домой, развернула – а там… Тьфу ты, вспоминать страшно, что там.
Соскочила Антонина Ивановна с постели и давай ворожить – дурной сон отваживать. Уж и к окну-то она подходила, и рукой перед ним махала: «Куда ночь, туда и сон». И соль в стакане размешивала и в унитаз выливала: «Куда соль, туда и сон». Никак не легчало. Так и не смогла уснуть больше: сидела на кухне, как филин, разве что не угукала.
Тревога вползла в Тонино сердце, как рассвет в ее пятиметровую кухню. И не светло, но уже понятно, что утро, и жить как-то легче, потому что Катька в школу собирается, а под окнами мимо дома потянулась вереница студентов в сторону Политехнического института, стоявшего на высоком берегу, обдуваемом со всех сторон ветрами.
– Ма-а-ам! – прокричала Катя из ванны, пытаясь перекрыть вой газовой колонки.
– Чего тебе? – откликнулась Антонина, не отрывая глаз от ожившего двора.
Катька не отвечала. Взрывоопасно бухала колонка, и кипел на плите чайник.
– Ну чего-о-о ты? – повторила вопрос Самохвалова и, не дождавшись ответа, потащилась в ванную.
Катька стояла на резиновом коврике и с недоумением рассматривала собственные трусы. Антонина разом смекнула, в чем дело, и выхватила их из рук дочери:
– Ну-ка, покажи…
Девочка потупилась. Антонина развернулась к свету и заявила:
– Ну, так и есть! Пришли… Другого времени не нашла.
Катька вопросительно посмотрела на мать и нервно передернула плечами.
– Чего смотришь? – грубовато заворчала Антонина. – Дела у тебя пришли. Менструация это. Теперь каждый месяц трусы замачивать будешь. И так всю жизнь. Пока климакс не грянет.
Потом осеклась, наконец-то увидев испуг на лице дочери:
– Да ты не бойся. Так у всех. Неделю помажет и перестанет.
Катька не проронила ни слова.
– Да что ты вылупилась-то на меня? – начала раздражаться Антонина Ивановна. – А то тебя девки твои не просветили? Ничего страшного, не болезнь.
«Ну, это как сказать», – подумала про себя Катя, вспомнив, с каким упоением рассказывала Пашкова о своих месячных, описывая их красками, соответствующими картине «Фашист прилетел».
Живот как-то странно потягивало внизу, ломило спину, и вообще было неизвестно, что с этим делать. Катька, конечно, знала со слов Пашковой, что на этот случай существуют прокладки, но как они выглядят, могла только догадываться. У матери она ничего подобного не видела, есть ли нечто подобное у Женьки, не знала, а потому так и продолжала стоять в растерянности с трусами в руках.
– На-а-а… – втиснулась в дверь Антонина Ивановна и протянула дочери свернутый в колбасу тряпичный валик.
– Это что? – изумилась Катька.
– Как что? Подложиться нужно. Вот тебе чистые трусы. Вот тебе вата. Вот тебе тряпочки. – Антонина Ивановна вытащила из своего бездонного кармана свернутые куски старой простыни. – Промокнет – поменяешь. Вот так свернешь, – Антонина продемонстрировала, как это делать, – в трусы положишь. А из старой вату выброси, а тряпку-то замочи. Отмокнет – отстираешь. А то их на тебя не напасешься.
Проведя ликбез, мать удалилась на кухню, оставив дочь с корявым валиком в руке. Внешне спокойная Антонина никак не могла прийти в себя от неожиданно обрушившейся на нее новости. Вроде бы все было ожидаемо: и грудь у Катьки обозначилась, и волосы во всех местах, где нужно, выросли, и прыщей хоть отбавляй, а все равно, казалось Антонине Ивановне, рано-рано-рано. «Да где рано-то? – подсказывал ей ее внутренний голос, но женщина не желала его слышать: – Рано! И все тут».
Сели завтракать. Антонина пристально смотрела на дочь, ковырявшую кашу:
– Не хочу, – взмолилась Катя.
– Я тебе дам – не хочу! Через не хочу! На целый день уходишь. Когда еще пообедаешь?! Я сегодня с двенадцати. Вернусь поздно. Обедай. Готовь уроки. Музыку… – отдавала распоряжения мать.
– Ма-а-ам, – пожаловалась девочка. – У меня живот болит.
– У всех болит, – успокоила дочь Антонина. – Поболит – перестанет.
– А вдруг не перестанет? – поинтересовалась надеявшаяся на материнскую милость Катя.
– Перестанет-перестанет, – хихикнула Антонина. – Дуй в школу.
И Кате Самохваловой не оставалось ничего другого, как отправиться на встречу к знаниям.
Из кухонного окна Антонине Ивановне было видно, как в декабрьском утреннем полумраке светится огнями школа. Можно было даже разглядеть, как классы заполняются учениками, как открываются и закрываются двери, как учитель готовит доску к занятию. Но отнюдь не это интересовало застывшую у кухонного окна женщину: взгляд ее был прикован к протискивавшейся сквозь раздвинутые прутья металлического забора мутоновой шубе, из-под которой торчали обутые в топорно скроенные сапоги ножки. Сверху эту мутоновую горку венчала огромная монгольская шапка с помпоном из собачьего хвоста.
У Антонины Ивановны сжалось сердце, ей захотелось вернуть Катьку обратно, стащить с нее эту уродливую шубу, безумную шапку… Стиснуть до хруста в костях, уложить на кровать, завернуть в кокон. А еще лучше – засунуть ее прямо в живот, обратно в свое лоно, чтобы ощутить эту невозможную, абсолютную, только ей принадлежащую власть над существом, которое теперь мелкими шажками пробиралось к школе, прислушиваясь к новым ощущениям в своем теле. Антонина чувствовала, что ее дочь отдаляется от нее, взрослеет, – и к этому она, как оказалось, готова не была, хотя еще ровно день тому назад думала совершенно иначе и, как обычно, просила у Господа: «Хоть бы выросла она скорее, я для себя поживу».
«Пожила! – расстроилась Антонина. – Теперь за ней глаз да глаз нужен. Не то, гляди, в подоле принесет…» Отчего-то Самохвалова боялась этой ноши в подоле, хотя воспитывала дочь со всей строгостью, готовя к полноценной семейной жизни.