Миколка-паровоз (сборник) - Михаил Лыньков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Спаси, господи… Боже мой! Спаси, господи…
Молодой крестьянин не сдержался, в сердцах сказал:
— Да перестань ты боженьку своего звать. Прожил жизнь собакой, так хоть умри человеком!
Мужик с бородкой клинышком умолк на минуту и опять за свое — «спаси, господи». А прислушавшись, можно было разобрать в шепоте и другие слова:
— Боже, я не утаю… И кто грабил пана… Господи, не скрою тех большевиков-подстрекателей… Боже, спаси…
Окружили его потихоньку, кулак к носу поднесли, предупредили:
— Помалкивай, божья гнида! Рот раскроешь — не видать тебе больше белого света. Заруби на носу — выдашь кого, не жилец ты на земле. Не эти вот руки, так другие найдутся, все равно придушат тебя, огнем-пламенем пустят твое поганое добро!
Мужик сжимал дрожащей рукой бородку и трясся, словно его лихорадило.
А был это церковный староста из соседнего села, и попал сюда совершенно случайно. Всего-то он боялся — и крестьянских бунтов, и немцев, и большевиков. Отовсюду ждал беды. Больше всего за жизнь свою опасался. Мужиков знал — они слов на ветер не бросают. Всех их не перебьют. Значит, рано или поздно отыщутся люди, которые сумеют посчитаться с ним. Потому и трясло его, как в лихорадке, потому и втягивал, как улитка, голову в плечи, молился господу-богу.
С самого начала возненавидел этого мужика с бородкой клинышком Миколка. Собственными руками, казалось, заткнул бы ему поганый слюнявый рот, из которого только и слышишь: «Боже мой… Богородица благодатная…»
Как же! Известно, какая она благодатная,
та богородица! Просидели так в погребе до вечера. Проголодались. Часовой только и дал им, что по кружке мутного солдатского кофе, горького, холодного. Дед Астап хлебнул и сплюнул:
— Тоже мне — еда называется…
К вечеру по лесенке спустился в погреб офицер и стал поодиночке выпускать арестованных наверх. Вскоре вывели и деда с Миколкой. По каким-то коридорам вели, по закоулкам, и наконец очутились они в большой, красиво обставленной комнате. За столом восседали полковник и помещик, а по сторонам офицерье немецкое.
— Обыскать! — тотчас раздался приказ. Солдаты тщательно обыскали Миколку
и деда. Из карманов достали две печеные картофелины и торжественно отнесли их на бумаге на стол. У деда за пазухой нашли сверток каких-то тряпиц. Обоих подтолкнули поближе к полковнику. Тот поглядел-поглядел да как рассмеется вместе с помещиком:
— И это называется люди! Опора большевиков… Варвары, дикари… Питаются, как первобытные люди… Скоты… Дай таким свободу! Дай таким власть! А они ведь хотят владеть землей, фабриками, заводами, достижениями культуры… Так я ж им покажу культуру! Настоящую культуру, европейскую, немецкую! — И повернувшись к одному из офицеров, полковник рявкнул: — На два года в концентрационный лагерь! За участие в беспорядках…
— Разрешите доложить, господин полковник, что эти люди, — и офицер показал на Миколку и на деда, — эти люди оказали нам в лесу сопротивление.
— Три года тюрьмы! — гаркнул полковник.
— Разрешите доложить, господин полковник, одного солдата его императорского величества он, этот мальчишка…
— На каторгу! — заревел полковник.
Офицер приблизился к столу, осмотрел сверток, который нашли у деда Астапа, и вдруг, вытянувшись в струнку и щелкнув каблуками, снова — к полковнику:
— Осмелюсь уточнить, господин полковник, у этих людей были при себе боевые патроны…
Помещик даже привстал с кресла — то ли со страху, то ли от неожиданности. Поднялся и полковник, глаза у него налились кровью и весь он как-то ощетинился вдруг, раздулся. Потом выскочил из-за стола, подлетел к Миколке с дедом и давай кулаками махать. Выкрикнет что-то по-немецки и отскочит подальше, словно Миколка с дедом могут выхватить из-за пояса пистолет и пальнуть в него.
Да, попали они в историю! А все из-за кого? Из-за деда Астапа. Надо же, «орудию» припрятать догадался, а про патроны и забыл. Но обижаться некогда и не место, да и жаль деда… Старик ведь, разве все упомнит…
А полковник все не унимался.
Надоело это Миколке. И утомился он на ногах столько стоять. Не ожидая особого приглашения, взял да и сел в кресло возле стола. Сел, да еще и деда приглашает:
— Садись, дедушка, они-то и постоять могут, не ахти как наработались…
Дед Астап растерянно посмотрел на внука, но потом взмахнул лихо рукой и опустился тоже в кресло.
— Нам теперь все едино: хоть немножко отдохнем…
Оторопели все вокруг. Помещик выронил изо рта папиросу. Вытаращил глаза полковник. Офицеры подтянулись, ждут приказаний. У дверей солдаты изумленно застыли навытяжку.
Мертвая тишина наступила. Только и слышно, как жужжит вокруг лампы муха да поскрипывает ножка кресла под дедом Астапом. Жужжала, жужжала муха, искала, куда бы ей присесть. И села. Прямо полковнику на нос. Муха и вывела полковника из оцепенения. Шлепнул он по носу, ринулся к деду да как заорет на всю комнату:
— Встать передо мной, негодяй!
Дед Астап отмахнулся от него, как от назойливой мухи.
Полковник едва не захлебывается от крика:
— Расстрелять! Повесить! Прикончить!..
Поднялась суматоха. Словно тревогу объявили во всей округе. Хлопали двери, бренчали шпоры, эхом отзывались короткие команды. Полковник упал на диван и платком вытирал взмокший от пота лоб. Бледный помещик наполнял стакан водой, и у него дрожали руки — то ли от злости, то ли от страха.
Налетели на деда и на Миколку солдаты, схватили их, руки скрутили. Повели по тем же коридорам да закоулкам. И столкнули в погреб.
Очутились они там же, где и были. Только теперь народу здесь поубавилось. Человек девять осталось. Окружили они деда Астапа с внуком, смотрят на Миколку, сокрушаются:
— И угораздило же тебя, хлопчик, попасть сюда! Отсюда — одна дорога…
И умолкают, не договаривают, чтоб не очень убивался Миколка, чтоб не терзали его думы о том, о чем не стоит и думать в такие ранние годы. И, должно быть, потому, что оказался среди них такой смелый парнишка, старались и они держаться повеселее. Затягивали песни, принимались рассказывать разные забавные истории. А узнали, что дед Астап — старый николаевский солдат, уговорили его рассказать о грозных баталиях на турецкой войне. Миколка воспротивился.
— Уж больно старые басни у деда, чего их пересказывать в тысячный раз, — промолвил он по-взрослому. — Лучше скажи, дедушка, где теперь мой батя? Сколько дней прошло, как нет его. Куда девался — неизвестно…
— Откуда ж мне-то знать, внучек? Давай-ка лучше спать ляжем, и пусть тебе приснятся хорошие сны…
— Не до снов мне, дедуся, — сказал Миколка.
Как ни старались развеселить Миколку, ничего не получалось. Какое уж тут веселье в погребе с зарешеченным окошком!
Улеглись узники спать. Да не спалось никому.
Сверху доносились голоса, долетали звуки музыки. Видимо, играл в помещичьем имении полковой оркестр. Справлял пан-барин победу над мужиками, над большевиками. Щедро угощал своих спасителей — немецкое офицерье. Те знай себе танцевали, бренчали шпорами да хохотали…
В погребе было темно. Сквозь решетку синел кусочек неба. И на нем мерцали звезды. Вскрикивала какая-то ночная птица в саду. Иногда можно было расслышать, как где-то вдалеке плачет дитя и напевает колыбельную мать: «Баю-баюшки-баю…»
Подтянулся к тому высокому окошку Миколка, приник к решетке, смотрел и смотрел в ночь. Словно никогда прежде не видал он этой сини, этих махровых звезд, темных крон лип, тихо шелестящих листвой. Деревья, казалось, подрагивали в ярком сиянии луны, можно было разглядеть каждый листочек, словно вырезанный бережными руками. Хотелось приложить к ним горячую щеку и слушать негромкий шелест.
Дотронулся Миколка до решетки — холодная она, крепкая. Заскрипел песок под каблуками, мелькнули за окошком ноги часового. Щелкнул затвор винтовки, раздался грозный окрик:
— Цурюк! Назад!
И просунулось в окошко лезвие штыка, угрожающе звякнув о решетку. Миколка поспешно отклонился в сторону и, держась за стену, сполз на пол, к деду поближе. Прилег рядом. Дед Астап лежал в глубокой задумчивости, молчал. И сжался Миколка в комочек, задрожал:
— Страшно мне, дедуся…
— А ты не бойся. Чего нам бояться, внучек! Все будет хорошо. Все будет, как надо. Настанет пора — не останется ни панов, ни немецких войск. Будут только рабочие и крестьяне. Да такие, как ты, сыны большевиков… И земля будет наша… И паровозы — наши… И побегут они по нашим путям быстрее прежнего. И солнце станет светить куда ярче, и будет оно тоже наше… И небо… Все, все — наше, рабочее да крестьянское…
— Это хорошо, дедушка, да нас с тобой тогда уже не будет в живых… Вон на крыльце пулеметы выставлены против нас…